Анджела – она, как всегда, первая в таких штуках – срывает с себя кофточку и швыряет ее на балкон, прямо под ноги марширующих. Туда же следует и лифчик. Неужели она сумеет снять джинсы, не прерывая канкана? Ну, не то чтобы совсем, но нечто в этом роде. Разноголосый вой раскалывает небо, мгновенно образуется целая гора одежды – рубашек, брюк, блузок, шелкового исподнего, шортов. Марширующий строй преображается, на его месте возникает хоровод голых язычников, отправляющих некий весенний обряд; всех охватывает какая-то первобытная чувственность, не обычное американское глазение на сиськи и задницы, а чистый ликующий восторг – у тебя есть тело, ты можешь танцевать, ты Существуешь и Становишься. И розовая кожа, выступающая в ночной темноте, – тоже часть этого восторга. Усыпанный веснушками Сэнди швыряет в кучу одежды все диванные подушки, а затем бросается туда и сам – ныряет в эту кучу, плывет в ней. Голый Хэмфри отплясывает с бумажником в руке – уж это-то нельзя закинуть в кучу чужой одежды, верно?
Эйб снова взвывает, он хохочет и воет, он вне себя от всеобщей радости, ведь сейчас всем хорошо, какие счастливые у всех лица, вон Джим, ему хорошо, и Сэнди хорошо, и Анджеле хорошо, и Таши с Эрикой хорошо, и Хэмфри хорошо, и все они пляшут хороводом и воют в небо, и Эйб ныряет в плотную массу одежды, людей, подушек, в чистый запах прачечной – он погребен и выныривает, чтобы хватить глоток воздуха, словно из утробы, словно рождается, словно ребенок, которому он помог появиться на свет всего несколько часов назад, – рождается из груды одежды, голый, потрясенный сверкающим многообразием вещей, их чувственной реальностью, их видом, их присутствием там. Второй раз за сегодня Эйб Бернард плотно зажмуривается и желает, чтобы мгновение остановилось, остановилось, когда ему и его друзьям хорошо, когда они счастливы, остановилось, остановилось, остановилось, остановилось, остановилось.