Дала она мне ковригу хлеба, горячую, будто из печки. Сказала, что хлеб поддержит наши силы, посоветовала силки на зайцев ставить, прочной нити для этого отмотала, солицы горсточку в карман насыпала, чтоб похлебка вкусней была. Засиделась я у нее, уходить не хотелось. Маленькая землянка у Минадоры, но до того уютная! В уголке печурка из камней сложена, на ней чайничек закопченный стоит. Вместо стола пенек приспособлен, у стены топчан пестрым одеялом застлан. Вот и все убранство. Пошла я назад – и не заблудилась, ноги сами домой привели.
– Молодец, – похвалил жену Николаша, отламывая добрый кусок хлеба и посыпая его солью, – сегодня хоть поедим по-человечески.
– Бабушка Минадора еще кое-что мне сказала, – тихо молвила Маланья и смущенно зарделась. – А я, глупая, о том и не догадывалась.
– Да надоела ты со своей старухой. Лучше еще к ней сходи, может, опять чем разживешься.
– Не велела она часто приходить. Только по великой надобности, если, говорит, совсем невтерпеж будет.
– А мне каждый день невтерпеж, – промычал Николаша с набитым ртом, чуть не подавился, закашлялся.
– Не желает старушка с людьми встречаться. В тиши и уединении жить хочет. Люди-то ее ищут, вешки ставят, а она от них прячется.
– Чего им от нее надо?
– Совета просят в разных житейских делах. По ее молитвам Господь людям помогает.
– Что ж ты про свое рыло у нее не спросила? Пусть бы тебя вылечила.
– У меня не болезнь, Николенька, сам ты это хорошо знаешь. Ни травами, ни притирками, ни лекарствами мне не поможешь. А старица Минадора не знахарка. Не лечит – молитвами пособляет. Да и дорогу, боюсь, второй раз не найду.
– Эх, Малашка, Малашка, выпало счастье, а ты рот разинула да и проворонила его.
Промолчала Маланья. Может, и блеснули в ее глазах слезы, но Николаша их не заметил.
Шли дни. Малаша ловила кубарем рыбу – в реке ее водилось вдоволь. Николаша ставил силки на зайцев и куропаток. Однажды Малаша, вернувшись из леса, увидела, что он налепил плошек из глины, которую набрал в реке.
– Когда бабушка моя Степановна была жива, – начал рассказывать Николаша, – мы с ней часто ходили через речку к дальним родственникам. И вот что любопытно: та деревня славилась гончарами, а в нашей этим ремеслом никто не занимался, да еще и смеялись над соседями, называли их горшколяпами. Был там старичок Егор Дмитриевич. Жил один и меня привечал. Я любил смотреть, как он горшки делает. Вымесит глину, как тесто на блины месят, чтоб ни одной крупинки не осталось, бросит кусок-зачинок на круг, глядишь, кубан[5] готов. Он и мне давал пробовать. Мои горшки хоть и кривые были, а бабке надолго хватило. А сегодня я подумал: дай наделаю мисок и плошек. Пригодятся в хозяйстве, правда ведь, жена?
Маланья рада, что Николаша себе занятие нашел. Видела: он приуныл совсем, а за делом, глядишь, повеселеет. Николай и впрямь будто ожил: насушил в тенечке вылепленные чашки, плошки, поставил их в костер обжигать. Много, конечно, полопалось, без убытка гончарного ремесла не бывает, но и уцелело достаточно. Было из чего водицы испить.
Малаша вечерами вязала. Сядет под кустик, птицы над головой поют, бабочки крылышками лицо овевают – хорошо. Оторвет от работы взгляд, посмотрит на пригорок, желтый, белый, синий от цветущих трав, на речку, на облака, отражающиеся в прозрачной воде, на ивы, склонившиеся над ней, и вздохнет – благодать.
– Скучаю я по родной деревне, – сказал как-то Николаша. – Живем как звери лесные, словом перекинуться не с кем.
– Я дома, бывало, рано поднималась, – улыбнулась Малаша. – Любила утро, когда еще жара дневного нет. Застилает туман низину, сам как густое молоко, а из него только верхушки деревьев торчат. Над речкой тоже туман клубами вьется, а рыба в воде плещется, будто радостно ей отчего-то. Поднимется солнце, зарозовеет туман, потом зазолотится. Коровы замычат, гуси загогочут, наполнится деревня звуками. По первости я здесь просыпалась и удивлялась, почему так тихо вокруг: ни лая собак, ни крика соседок, вечно они что-то поделить не могли, а потом вспомню, что я в лесу, и так становится спокойно на сердце.