— Не довелось. Не любопытная я. Зайду не в пору, матушка зыркнет глазами, ну я и ходу назад, к себе в угол, от греха подальше. Видела, блестит что-то, а что — не пойму.
— На бусы не похоже?
— Может, и похоже, не разглядела.
— Куда ж она потом девалась, шкатулка-то?
— Кто ее знает. Только что после смерти игуменьи не нашли ее. Накануне еще была, знаю. Мать-казначея, что потом настоятельницей стала, все обшарила, много чего всякого нашла, а шкатулку — нет. Меня пытала, не знаю ли я, А я, говорю, почем знаю. Посмотри за кивотом, там была. Разворотила казначея кивот, а там пыль одна. Место, правда, знатко, где стояла шкатулка-то.
— Выходит, передала ее игуменья кому-то?
— Может, как не может.
— Кому, например?
— Вот уж и не знаю, что сказать. Мало кому она доверяла, игуменья-то наша. Недоверчивая была.
Разговор заходил в тупик: старуха в самом деле ничего не знала о передаче шкатулки в другие руки. Да и была ли она передана, не осталась ли где-то там же, в монастыре, укрытая той же игуменьей в новом месте? Видно было, что Агния ничего не собиралась скрывать, о тайнах она имела свое понятие: зачем скрывать то, в чем нет ничего плохого? Да и знать она, несмотря на близость к игуменье, могла немногое— нелюбопытная, кроткая, исполнительная слуга, с которой не церемонится, но и близко к тайнам не допускает ее хозяин.
Михеев поймал себя на том, что он с совершенно, казалось бы, неуместным чувством теплой жалости смотрит на сухонькую, глубоко согнутую старушку в стареньком дырявом платке, выцветшей латаной юбке, глухую и почти слепую— кроткое, беспомощное существо, жалкое в своей неприкаянности. У ног ее на ковровую дорожку натекла лужица грязи. Подошва одного из дряхлых опорков отстала, и в ощерившийся деревянными зубами просвет выглядывает голый палец.
— Ну что ж, бабушка, спасибо и на том, что вспомнила. Далеко живете-то?
— Да ведь как тебе сказать. Тебе — близко, мне — далеко. Ползу-то я как улита.
Михеев наклонился к Саидову:
— Отправь-ка ты ее, пожалуйста, на вашей пролетке. Будь другом, сделай…
Саидов удивленно посмотрел на него, но отложил перо и, взяв старуху под локоть, повел ее к выходу.
Как на очень близкое к игуменье лицо монахини указывали на бывшую благочинную монастыря — Мезенцеву. Найти ее оказалось нетрудно, она никуда из Тобольска не выезжала.
«Я, Мезенцева Марфа Андреевна, по монастырю Рахиль, — записывал Саидов ее ответы на вопросы Михеева, — родилась в 1875 году, в селе Блинниково, в семье зажиточного крестьянина. Кроме земли и хозяйства, отец имел еще и торговую лавку. Я до двенадцати лет жила в семье, а потом переехала в Тобольск, к брату, занимавшемуся там мучной торговлей, и помогала ему управляться по дому. Восемнадцати лет ушла в монастырь…»
— Почему? — спросил в упор Михеев.
Мезенцева — высокая, статная, степенная и медлительная в движениях — повела на него темными, глубоко посаженными глазами.
— В те поры это не запрещалось.
— А все же? По своей или по чужой воле? Или случаи толкнул? — настаивал Михеев, с интересом оглядывая се скромную, но добротную и аккуратную одежду, не по возрасту свежее, почти без морщин лицо с крупным красивым ртом. «Красавица, наверное, в молодости была», — подумал он.
— По своей доброй воле, по собственному хотению, — ответила Мезенцева, но почему-то отвела глаза.
— Продолжайте, — предложил Михеев.
«…Когда брат женился, я, испросив родительского благословения, ушла в обитель. В 1915 году игуменья поставила меня хозяйкой монастырского подворья в Тобольске. На исходе 1920 года вернулась в монастырь, была рукоположена в благочинные…»
— Но ведь вы, кажется, до этого не были полноправной монахиней? — спросил Михеев, доставая из стопы папок на столе какое-то старинное «дело» с черным восьмиконечным крестом на обложке. — До революции вы числились в белицах, то есть в послушницах.
Мезенцева проводила медленным цепким взглядом «дело», легшее перед Михеевым.
— Постриг я приняла в двадцатом году, — неохотно ответила она.
— Что же так поздно? Двадцать пять лет жили в монастыре, а постриг не принимали?
— Так уж получилось, — вздохнула Мезенцева. — Думала, может, домой вернусь, мать у меня хворая, уход нужен.
Михеев молча перелистал «дело» и отложил его обратно в стопу папок.
— Дальше? — попросил он.
«…В монастыре я прожила до его закрытия, а после поступила в услужение к архиепископу Назарию. Когда он в 1930 году умер, жила в частных домах, зарабатывая тем, что услужала знакомым людям по хозяйству, а летом — на поле и в огороде…»
— Биография интересная, — заметил Михеев.
— Да уж какая есть, — спокойно парировала Мезенцева.
— А за что вы сидели, Марфа Андреевна?
— Кто не сидел, — так же спокойно ответила Мезенцева. — От сумы да от тюрьмы не отказывайся. А за что, вам лучше знать.
— Ну, все же. Чтоб старые бумаги не ворошить, — потянулся опять Михеев к папкам.
— За имущество… обители, — с вызовом глядя на Михеева, ответила Мезенцева.
— Как это за имущество? Растратили, что ли, на своем подворье?
Мезенцева не приняла иронии.