Я недолго просидела в Квадри. Беспокойно проходила по ночной Пьяцетте, мимо Дожей к riva Schiavoni. Шум, оживление и блеск Венеции не вдохновляли меня. Нет, окончилась Италия, наш свет, наша пора, беспечно-бестревожный ветерок. Я торопилась на корабль, маячивший огнями в глубине лагуны.
Утром, нежно-орумяненный зарею, снялся он, и медленно сплылась с чертою горизонта низкого Венеция. Лишь Кампанилла дольше воздымалась — стрелкою острою, да туманел купол Марка. Прощай,
Италия! Я не грустила. Но была нервна, возбуждена, как и вчера. Я не жалела ни о чем, ходила взад вперед по палубе, утренний ветер завивал мой шарфик. Зеленоватая волна разваливалась в легкую, кипяще-кружевную пену. Да, так надо, едем, нет возврата в милый Рим, и впереди Россия, неизвестно что, какая, но Россия. Как встречу я отца, Маркушу, сына? Я не знала, но была уверена, что встречу, пусть других, да ведь и я иная, все идет неудержимо, как клубится белой пеною неумолимый винт, не остановиться, покуда не доставит нас в Одессу. «Начались великие события, — ну что-ж, мы будем во времена событий».
XVI
В Одессе мы расстались. Георгий Александрович остался по делам — конечно экскурсантов — а я поехала к Москве и Галкину. Навстречу шла Россия — поезда с солдатами, гармоники, хохот и плач на вокзалах, погоны, лошади, орудия, лафеты, белые вагоны санитарные, хмурые облака, бездомный ветер. Август подвывал — и в полях сжатых, лесах порыжелых, черной в дожде пахоте крепкое было — и мрачное. «Да, это не Рим, и не Фраскати, и не пастушонок Джильдо». Я одна сидела в купэ синего вагона, — чистая, с духами, несессерами, и барыней глядела на тянувшиеся к смерти караваны. Нет, не безучастно. Я была иной, чем в Риме, но смотрела всетаки, как бы с иной планеты.
— Прощай, барынька, ручки беленькие — помирать едем, мать твою растак, — крикнули мне раз из воинского. Я не смутилась, ничего, народ, конечно, груб, но ведь война…
В Причалах, ближней станции от Галкина — знакомая мне тройка поджидала. В корню серая кобыла, караковые на пристяжках, и знакомый Дмитрий, в красном кушаке, все те же рыжие усы, шляпа извозчичья. Снял ее спокойно.
— С приездом, барыня.
Но кто-ж еще в коляске — маленький, с темными глазами, в матросской бескозырке с ленточками… Бог ты мой!
— Я приехал тебя встретить, мама.
Андрюша сказал сдержанно, лишь в глазах какой-то блеск, напряжение. «Приехал тебя встретить» — да ведь он совсем маленький, а не бросается, и не кричит, глядит серьезно, кто еще такая эта мама, как с ним обойдется — он меня почти что и не знает.
Я его схватила, обняла, заплакала. Дмитрий тронулся степенно, как и полагалось галкинскому кучеру. А я ревела.
— Ты чего же плачешь, мама, я здоров, дедушка тоже, ты приехала…
Он будто удивился даже. Взял за руку, поцеловал, приник. А когда строения Причал были уже сзади, и мы ехали мимо крестцов овса, опушкою дубового лесочка, он закрыл глаза, опять погладил руку мне.
— Я очень рад, что ты вернулась. Я очень рад.
И еще тише добавил:
— Ты как раз такая, как я думал.
Он не спросил, где я была, что делала, отчего не писала — он ведь маленький. Глядит, доволен, что вот у него мама, такая, как он думал, настоящая.
—Отчего же папа с тобой не приехал?
—Папы нет в Галкине.
—Где же он?
Андрюша поглядел на меня темными, серьезными глазами.
— Мы получили твою телеграмму, он сейчас же сел, в Москву уехал. Я даже удивился.
Андрюше это показалось странным, мне — не очень. Все же легкая стрела кольнула сердце. Я глядела на знакомые поля. Знакомые крестцы овса стояли, вечные грачи, отблескивая крыльями, обклевывали что возможно, косо перелетывали в ветре. Ветер был прохладный, августовский. Небо в тяжких облаках, и их суровый бег, терпкая острота воздуха, шершавый облик деревушек, — все имело вид нерадостный. «Да, это родина, и здесь война, здесь все всерьез».
Но я не пожелала впадать в сына блудного. Не хочет Маркел видеть меня — его дело, я же голову не собираюсь ни пред кем склонять.
Мало изменилось Галкино в мое отсутствие. Так же лаяли на нас собаки, молодые утки в ужасе шарахнулись во дворе перед тройкой.
Дмитрий подкатил к подъезду полукругом — не без шику.
Отец вышел меня встретить в валенках, пальто и с палкой — на конце резиновый чехольчик. Так же тщательно разглажен боковой пробор, осунулся. Болели ноги. Он меня поцеловал и слезы выступили на глазах. Руки у него старые, мягкие, в мелких веснушках — мне стало жалко этих рук, я их поцеловала.
Он задохнулся, сел на скамеечку у подъезда и замахнулся, ласково, сквозь слезы, на меня палкой. Но тотчас заметил что у левой пристяжной постромка коротка, и погрозил Дмитрию тою же палкой.
— Ноги повыдергаю! Опять у вас Руслан зарубится, э-эх, разбойники!
С Любовью Ивановной мы встретились доброжелательно, все же она в первую минуту чуть сконфузилась — теперь мне приходилась мачехой! Как-то окрепла, раздобрела и заматерела.
Конечно, мы уселись за обед. Отец пил пиво, подпирал рукою голову.