Это он для Агаши устроил зеленую комнату и выписывал со всего света кукол. Каждый день поутру Агаша прибегала в зеленую комнату и всплескивала от радости руками: в комнате всегда была новая обитательница. Агаша визжала и хлопала в ладоши, в восторге кружилась по комнате. Кукла приплывала откуда-нибудь издалека: из Марселя, Сан-Паоло или Порт-о-Пренса. Она получала имя по названию города, откуда прибыла. И в тот же день ей на грудь вешали золотой медальон на цепочке, где было написано ее имя. Тут были самые непонятные имена: Багиа, Хонда, Пернамбуку, Ла Гваира, Квезальтенанго, Тегусигальпа, Вакамацу. Это все были заморские порты, откуда Амплей Дормидонтович получал дорогие колониальные товары: ваниль, кофе, какао, кокосы, табак, бананы и даже жемчуг.
И удивительно: Агаша быстро запоминала имена и никогда не путала своих дочек. Какие это были счастливые, чудные дни детства! Куда они ушли? Куда исчезла веселая тоненькая девочка с черными глазами? И почему вместо нее по тем же комнатам ходит скучающая полная девушка с темными кудрями и лениво, равнодушно смотрит по сторонам? С нею часто видели молодого рыжего мужчину, такого аккуратного, такого исполнительного, что, глядя на него, старая китаянка, Агашина няня, бывало, подивится и скажет: «Капитан шибко машинка[3]
есть».Но старик Амплей его уважал. Полюбил он и стеклянный сад с лимонами и мимозами, полюбил и бархатное японское пиво, которое немец стал варить на заводе Амплея. Полюбил и дом, который походил на дворец.
А немец? Немец, говорят, полюбил богатую Агашу.
Глава IV. ДЕВОЧКА НАДЯ
Между тем городок жил своей обычной жизнью. Летом, когда ночные сторожа еще лениво постукивали в деревянные колотушки, близ тайги, в китайской слободке, огородники уже сидели на корточках с глиняными горшками на головах. Из горшков струился дым и разгонял комаров. Китайцы пололи и поливали ровные, как ниточки, грядки. Потом они укладывали в низкие огромные, словно колеса «американки», корзины салат, морковь, огурцы и зеленый японский редис, картошку, лук и укроп, подвешивали плоские корзины на коромысла и, сгибаясь, вприпрыжку бежали на городской базар. Далеко был слышен их протяжный гортанный голос, выкликавший: «Картошка! Огурцы! Лук!»
Из китайских булочных с еще мокрыми глиняными полами тянуло китайским бобовым маслом и только что сваренными на пару свежими пампушками.
Под соломенным навесом повар хлестал себя по голой спине толстым, как колбаса, куском теста, раскатывая его на лапшу.
От широкой реки по улице, поплескивая из бочки водой, медленно плелась в гору водовозка. Из городка спешили на базар русские женщины с корзинками, стучали деревянными колодками японки, толпой шли в белых грязных ватных кацавейках кореянки, неся на голове тяжелые корзины с овощами.
У пристани тихо плескалась река, покачивались шампунки и юли-юли, и китайцы поднимали сушить отсыревшие за ночь квадратные паруса.
Из шампунок выгружали на пристань картофель и капусту, маленькие и круглые, словно теннисные мячи, зеленые китайские дыни, коричневые шершавые, похожие на большую картофелину груши и огромные, в полметра, с загнутыми ватными концами китайские огурцы. Возле лавок на веревках висели лохматые кокосовые орехи и тяжелые подковки бананов. В кунгасах и кавасаки серебрилась и розовела кета.
Сюда, на пристань, спешил городок, а навстречу ему с океана вставало солнце.
На базарчик летом любила ходить с мамой и маленькая девочка Надя, чтобы купить к обеду мясо, овощи и хлеб. Зимой базарчик закрывался, да и Надя была занята, потому что хотя ей и было всего лишь четыре года, но она уже ходила с мамой на службу.
В окно еще, бывало, хмуро смотрит зимняя ночь, а мама уже будит Надю. Холодно и неуютно вставать при свече. Трещат и стреляют от мороза деревянные сосновые стены. Хочется плакать. И все же, плачь не плачь, идти на службу надо. Жила Надя в крошечной комнатке при школе, где мама, Екатерина Николаевна, была учительницей. Правда, на службу Надя стала ходить недавно. Случилось так, что однажды, когда сторожиха Егоровна нашла утром на снегу двух замерзших галок, Надя, гуляя в школьном дворике, лизнула железную пожарную лестницу, прислоненную к дровяному сараю, и содрала с языка кожицу.
Надя горько плакала. Язык лечили растопленным гусиным салом, и скоро он зажил.
Но с тех пор гулять Надю одну мама не отпускала. Ее просто оставляли дома. А ведь сидеть одной в комнате тоже надоест. И хочется Наде поиграть с сыном сторожихи Митькой. Он спит в своей люльке в кухне. А если не спит, так плачет, и на всю школу тогда слышен его крик.
Егоровна боялась, что из-за Митьки инспектор прогонит ее с места. И, чтобы Митька спал, она тайком от мамы дает ему в грязной тряпочке сосать растертые в кашицу маковые семена.