— Ну, если так, то готовься к виселице и пеняй на себя… Теперь уже Чика не спасет тебя. А ты, парень, тоже смел мне изменить! Я доверял тебе, а ты, дьявол, над моим доверием насмеялся… Вас бы обоих прежде чем повесить, надо бы предать лютой муке, пытке, да возиться с вами, чертями, мне недосуг; и тебя прикажу повесить, — грозно обратился Пугачев к Мишухе Трубе и отошел от телеги.
Летний жаркий день давно окончился; был поздний вечер. В стане самозванца Пугачева давным-давно спали казаки и мятежники.
Только не спали одни сторожевые, они медленно и равномерно расхаживали около цепи.
Огни давно были погашены, и непроницаемый мрак царил кругом.
А в дорогом шатре у Пугачева было светло от горевших на столе восковых свеч в высоких серебряных иодсвечниках; шатер был большой и убран дорогими коврами, парчой и бархатом.
Сам Пугачев сидел в золоченых креслах; эти кресла возили, носили повсюду за самозванцем; в них он чинил свой «суд и расправу», и отдавал бесчеловечное приказание казнить несчастных, попавших к нему в руки.
Теперь в этих креслах сидел Емелька Пугачев перед своею женой Софьей. Убитая горем, с глазами, полными слез, стояла бедная женщина пред своим мужем-самозван-цем.
— Ох, Емельян, Емельян, далеко ты залетел… Смотри, не сорвись… Одумайся, пока время есть… Беги в степи, укройся там… Тебе ли с царицею бороться… Беги, говорю, — с глубоким вздохом проговорила Софья; — она все еще продолжала жалеть своего мужа, а любить его бедная женщина уже больше не могла…
Любовь к злодею-мужу она давно уже вырвала из своего сердца, растерзанного им.
— Поздно теперь бежать, поздно… Надо играть вовсю, что будет — то и будет; возврата нет. Если бы ты, Софья, пришла ко мне с советом пораньше, в ту пору, может, я и послушал бы тебя… А теперь, знаешь ли, голова моя оценена дорого… На пощаду мне нет надежды, — мрачно ответил на слова жены Пугачев. — Сам я никому пощады не давал, и мне надеяться на пощаду нечего; кровь за кровь, — добавил он.
— Брось свою шайку и беги в степь, там легко тебе укрыться.
— А ты все еще жалеешь меня, Софья?
— Да, только жалею.
— И на том спасибо; еще больше скажу тебе спасибо, когда ты научишь детей наших за меня, преступного отца, молиться.
— Они и то за тебя молятся.
— Где ты жить думаешь? — после некоторой задумчивости спросил у жены Пугачев.
— И сама не знаю, в твоей я воле нахожусь…
— Хочешь, живи здесь, в моем стану.
— Уж лучше отпусти ты меня.
— Куда же ты пойдешь?
— Где-нибудь найду себе приют… жить здесь, Емельян, мне невмоготу… измучилась я, глядя на твое житье…
— Думается мне, Софья, что скоро конец настанет моей вольной жизни. Будет, погулял я на белом свете; есть чем вспомянуть свою жизнь.
— Добром, Емельян, нельзя вспомянуть.
— Были и у нас, Софья, светлые, радостные дни…
— Давно это было, Емельян; давно прошло.
— А все же ты и теперь мне жена.
— Прежде была я твоей женой, а теперь я тебе чужая, совсем чужая.
— Как чужая?
— Да так. У тебя есть другая жена, молодая, красивая, а я что…
— Та не жена мне.
— А кто же?
— Так, наложница…
— Чай, ты в церкви с ней венчался…
— А ты спроси, кто венчал меня с Устиньей. Ну, да что про то говорить… Хочешь, мол, Софья, живи в моем стану, обиды тебе ни от кого не будет; никто обидеть тебя не посмеет, только ты не моги говорить, что моя жена. Я покуда царь Петр Федорович. Знай, что с царством мне придется скоро проститься. А пока, мол, меня принимают еще за царя.
— Может и принимали прежде, только не теперь. Перестали, Емельян, тебе верить.
— И сам это я знаю, — хмуро проговорил Пугачев; он знал, что жена говорит правду.
Казаки и мятежники перестали ему верить; они теперь тяготились Пугачевым; хоть были у него приверженцы, только их осталось немного.
Пугачев догадывался и сознавал, что дни его мятежной жизни сочтены и скоро придется ему расплачиваться за свои злодеяния.
— Опять тебе скажу, Емельян, спасайся, пока есть время. Брось все и беги, иначе ждет тебя гибель.
— Свое «воинство» я не брошу и никуда не побегу, а если надо будет продать мне свою свободу, а с ней самую жизнь, то не дешево я продам ее.
Едва только самозванец проговорил эти слова, как быстро откинулся полог шатра и вошла Устинья.
Глаза у красавицы сверкали гневом, лицо было бледно от волнения, высокая грудь тяжело дышала.
— Устинья! — с удивлением воскликнул Пугачев.
— Да, я… не ожидал?..
— Как смела войти в мой шатер без моего на то приказа? — грозно проговорил самозванец.
— Что больно грозно, «царь»? — насмешливо проговорила Устинья; на слове «царь» красавица сделала ударение.
— Зачем пришла?
— Посмотреть и ознакомиться с твоей — женой законной, венчаной.
— Ее не тронь, Устинья.
— За что ее трогать, она не виновата. Ты один, злодей, виновен предо мной. Ты погубил меня, обманул… От живой жены на мне женился! Ты над честным венцом надругался и за свое беззаконие сторицею будешь проклят от Бога и от людей. И я тебя, погубителя, кляну страшной клятвой. Будь ты проклят! — громко и грозно проговорила Устинья; ее красивое лицо было искажено от страшной злобы, глаза метали искры; в таком виде она была прекрасна.