Заманбеку, любящему сыну, не хотелось, чтобы отец, перенесший тяжкую болезнь, перетрудил себя. Он выхватил у Хамдамбая плеть и сам принялся за работу. Намаз стоял молча, широко расставив ноги, глядя прямо в глаза своему истязателю. Палван, казалось, и не чувствовал ударов плети, они были для него сродни укусам комара, тогда как его, намазовский, взгляд полосовал байского сына острее любого клинка.
Взъяренный своим полным бессилием перед Намазом, Заманбек отбросил в сторону плеть и приказал принести палку.
Намаз не помнил, когда он потерял сознание: истязание длилось очень долго. Придя в себя, увидел, что лежит на земле, а над ним склонился Заманбек. Тот, ступив сапогом на челюсть, пытался раскрыть ему рот. Помои, которые лил сверху Алим Мирзо, струей лились на лицо Намаза.
— Не-ет! — взревел Намаз, собрав все силы и пытаясь подняться на ноги, но опять потерял сознание и больше в себя не приходил…
Намаз лежал на боку, глядя на слабую игру лучей солнца на стене темницы. Он не мог отрешиться от печальных мыслей, они бесконечной вереницей чередовались в сознании.
Вечером того дня, как его водили к доктору, Намаз услышал песню Шернияза. В тот миг он был погружен в полубредовый сон: мнилось ему, будто они с Насибой живут в шалаше при бахче. Светит ущербный месяц. Насиба, качая детскую люльку, ласковым голосом поет колыбельную. Вдруг за шалашом загромыхали конские копыта. Намаз знал, что они несут опасность сыну, жене, ему самому… Схватив винтовку, бросился наружу… и тут проснулся, медленно возвращаясь к действительности. Лежал он не в шалаше, а в темнице, и месяца не было видно — в зиндане царил мрак. Но песня… такая же печальная, протяжная, какую только что пела Насиба, продолжала литься… Прислушавшись, Намаз узнал голос Шернияза. Добравшись на ощупь до стены, на верху которой находилось отверстие, Намаз прислонился к ней, закрыл глаза… И песня тотчас унесла его на своих крыльях в широкие степи, где щебетали птицы, шелестели травы, со звоном неслась по арыкам прозрачная вода…
Бедный Шернияз разлучился с любимой в день, когда должен был соединиться с ней навсегда… Не в невестиной комнате, разукрашенной разноцветными шелками, лежит он, а в сыром зиндане с простреленной ногой… Не довелось бедняге любить-ласкать свою жену, задать пир друзьям и родственникам и сказать самому себе с гордостью: «Вот и я теперь стал человеком семейным, и у меня теперь есть дом, хозяйство…» Разбились мечты в пух и прах, развеялись по ветру… И горя теперь в душе Шернияза вдвое больше, чем у любого самого несчастного на свете… И оно, горе это, изливалось теперь в песне, летевшей в ночном мраке…
«Шернияз! Братишка, спасибо за песню! Спасибо, что подал голос, который я уже не чаял услышать! — хотелось закричать Намазу. — Живой, значит, и на том спасибо. А беды и горе мы как-нибудь переживем, привычные…»
Он еще долго стоял, прислонясь к стене, словно надеялся, что Шернияз споет еще. Но кругом царила тишина.
«Они, наверное, обижены на меня, — с горечью подумал Намаз. — И поделом мне. Они верили, надеялись на меня, а я не уберег их. Что я могу теперь сделать? Как могу освободить их? Как спасти их от тюрьмы, а может, и от смерти? Нет, я должен бежать, как угодно — бежать! Иначе мне не вызволить джигитов из темницы! Ногтями буду рыть землю, коли понадобится, ребро свое выну, чтобы сделать подкоп, но все равно убегу! Выберусь — всех освобожу за одну ночь!.. Странно, почему усатый надзиратель так ведет себя? Из жалости? Еду приносит, раны перевязывает… Может, попытаться поговорить с ним: вдруг поможет связаться с джигитами? А что, если взять да попросить напильник? Даст — так даст, нет — хуже ведь не будет… Нас может спасти только риск, смелый риск! Не зря же говорят: «Кто рискует — того аллах не забудет…»