Я подхожу, но она не двигается. Она не плачет. У нее упрямое лицо, я люблю, когда она такая. Думаю, она рада, что я пришел. Я сажусь рядом и обнимаю ее обеими руками. Мы разговариваем. Не о дяде Людовике, не о нашем скором отъезде — нет. Мы говорим о другом — о Дени, словно он вот-вот придет и принесет, как бывало, разных диковинных штук: черепашье яйцо, перо с головы маврикийского дрозда-конде, зернышко томбалакоки или морские трофеи — ракушки, камешки, кусочки янтаря. Еще мы говорим о Наде Белой Лилии, много говорим, потому что ураган уничтожил все наши газеты, сдул их, унес куда-то, может, на самую вершину гор. Когда становится совсем темно, мы забираемся, как раньше, на наклонный ствол и сидим так, ничего не видя, свесив в пустоту руки и ноги.
Эта ночь длится долго, как все ночи перед большими путешествиями. Ведь это первая наша поездка за пределы долины Букана. Мы лежим на полу, закутавшись в одеяла, и смотрим на колеблющийся свет ночника в конце коридора. Нам не уснуть. Если мы и погружаемся в сон, то лишь на какое-то мгновение. В ночной тишине слышно, как шуршит длинное белое платье Мам, когда она ходит по пустому кабинету. Мы слышим, как она вздыхает, но вот она снова садится в кресло у окна, и мы засыпаем.
На заре вернулся отец. С ним — повозка, запряженная лошадью, и незнакомый мне индус из Порт-Луи — высокий, худой человек, похожий на моряка. Отец с индусом грузят на повозку уцелевшую после урагана мебель: несколько стульев, кресла, столы, шкаф из комнаты Мам, ее медную кровать и шезлонг. Затем наступает очередь сундуков с документами о кладе и одеждой. Для нас это не настоящий переезд, потому что нам почти нечего брать с собой. Все наши книги, игрушки пропали во время бури, погибли и связки газет. У нас нет другой одежды, кроме той, что надета на нас теперь, грязной, изодранной во время долгих блужданий по зарослям. Так даже лучше. Что нам брать? Разве возьмешь с собой сад с его прекрасными деревьями, стены нашего дома и его небесно-голубую крышу, хижину
Примерно через час, даже не позавтракав, мы отправляемся в путь. Отец едет впереди, рядом с возницей. Мам, Лора и я сидим под брезентовым навесом среди раскачивающихся стульев и ящиков, в которых побрякивает то, что осталось от нашей посуды. Мы даже не пытаемся смотреть через дырки в брезенте на удаляющийся пейзаж. Вот так мы и уезжаем в среду, 31 августа, покидаем наш мир — потому что иного мира мы не знали, — теряем все, что у нас было: большой дом в Букане, где мы родились; веранду, где Мам читала нам Священную историю — про Иакова, боровшегося с Ангелом, про найденного в тростниках Моисея; теряем этот сад, пышный, как Эдем, с его баньянами, гуайявами, манговыми деревьями; теряем овраг с повисшим над ним тамариндом, большое дерево чалта — древо добра и зла, Звездную аллею, ведущую к месту, откуда видно больше всего звезд. Мы уезжаем, оставляем все это и знаем, что ничего этого никогда больше не будет, потому что путешествие без возврата — это как смерть.
Форест-Сайд
* * *
С этого времени жизнь моя проходит в обществе Неизвестного Корсара, или, как называл его мой отец, Приватира. Все эти годы я думал, мечтал о нем. Он делил со мной мою жизнь, мое одиночество. Он всегда был рядом со мной — в холодном дождливом сумраке Форест-Сайда, затем в Королевском коллеже Кюрпипа. Он, Приватир, человек без лица, без имени, бороздивший когда-то моря и океаны, захватывавший со своими морскими разбойниками португальские, английские, голландские суда, а затем, в один прекрасный день, бесследно исчезнувший, так что от него остались лишь эти старые бумаги, карта безымянного острова да какая-то криптограмма, начертанная странной клинописью.