Я не перестаю думать о тех временах, когда мы были счастливы там, в Букане, о тех бесконечных днях. Желаю тебе, чтобы там, где ты сейчас, у тебя тоже были и прекрасные дни, и счастье — за неимением сокровищ.
И все, никакой прощальной формулы, только подпись — буква «Л». Она никогда не любила рукопожатий и прощальных поцелуев. Что же остается мне от нее здесь, на этом старом листе индийской бумаги?
Я заботливо складываю письмо и убираю в сундучок, к документам, рядом с письменными принадлежностями. Снаружи искрится полуденный свет, зажигает огнем камни в долине, заостряет листья пальм вакоа. Ветер доносит шум начинающегося прилива. У входа в палатку пляшут в воздухе мошки. Может быть, они предчувствуют грозу? Мне кажется, я все еще слышу голос Лоры: она обращается ко мне из-за моря, зовет на помощь. Несмотря на шум волн и ветра, кругом стоит тишина, одиночество слепит при ярком свете.
Я иду через долину куда глаза глядят. На мне все еще серый пиджак, слишком просторный для меня, ноги стерты рассохшимися башмаками. Я иду по хорошо знакомым следам, вдоль линий с карты Корсара, по всем его знакам, образующим гигантский шестиугольник с шестью остроконечными вершинами — не что иное, как звезду с соломоновой печати: два перевернутых треугольника, две наложенные одна на другую «проушины».
Я мечусь взад-вперед по Английской лощине, блуждая взглядом по земле, слушая гулкий отзвук своих шагов. Мне знаком здесь каждый камень, каждый куст; мои следы на песке в устье Камышовой реки не смыть никаким дождям. Подняв голову, я вижу в глубине долины синие недоступные горы. Я словно силюсь вспомнить что-то далекое, забытое — большое сумрачное ущелье Мананавы, место, где начиналась ночь.
Я не могу больше ждать. Вечером, когда солнце спускается к холмам над мысом Венеры, я иду к входу в расселину. Лихорадочно взбираюсь по закрывающим его камням и начинаю бить киркой в стены, рискуя быть заваленным. Я не желаю больше думать о расчетах, вехах. Я слышу стук своего сердца, свое хриплое, тяжелое дыхание, грохот осыпающихся из-под кирки кусков земли и сланца. Это успокаивает меня, избавляет от тоски.
В ярости я швыряю стофунтовые камни в стены расселины, в перегретом воздухе стоит запах плесени. Я будто пьян, пьян от одиночества, от безмолвия — поэтому я и швыряюсь камнями, поэтому и говорю сам с собой, вот так: «Давай! Сюда!.. Еще! Еще раз!..»
В самой глубине расселины громоздится куча базальтовых глыб, таких больших и старых, что у меня нет сомнений: их прикатили сюда с вершины черных холмов. Чтобы сдвинуть их, понадобилось бы несколько человек, но я не могу дожидаться чернокожих помощников с окрестных ферм — Рабу, Адриена Меркюра или Фрица Кастеля. Сделав ценой неимоверных усилий небольшой подкоп под первым камнем, я просовываю туда конец кирки и наваливаюсь, как на рычаг, на рукоятку. Глыба чуть подается, слышно, как в глубокую яму сыплется земля. Но тут рукоятка кирки обламывается, я падаю и с размаху налетаю на каменную стенку.
Какое-то время я лежу оглушенный. Потом, кое-как придя в себя, чувствую в волосах и на щеке теплую жидкость — кровь. От слабости мне не встать, и я так и остаюсь лежать на земле, опершись на локоть и прижав к затылку носовой платок, чтобы остановить кровотечение.
Незадолго до темноты меня выводит из оцепенения какой-то шум, раздающийся снаружи, у входа в расселину. В бреду я хватаюсь за обломанную рукоятку кирки, чтобы отбиваться ею в случае, если это дикая собака или голодная крыса. Но тут узнаю темнеющую на фоне ослепительного неба тоненькую фигурку Шри. Он идет поверху расселины и, когда я окликаю его, спускается по осыпи вниз.
В глазах его испуг, но он все же помогает мне подняться и добрести до выхода. Я ранен и слаб, но мне приходится подгонять его, как боязливое животное: «Ну же, давай, иди, вперед!» Мы вместе ковыляем по дну долины к лагерю. Там ждет Ума. Она приносит в котелке воды и черпая ее руками, промывает мне рану, слипшиеся от крови волосы. Она говорит: «Вы так любите золото?»
Я рассказываю ей о тайнике, только что обнаруженном мной под базальтовыми камнями, о знаках, указывающих на эти камни и на эту расселину, но моя речь так порывиста и сбивчива, что она, должно быть, думает, будто я сошел с ума. Для нее сокровища не имеют никакого значения; как и все манафы, она презирает золото.
Моя голова повязана носовым платком в пятнах крови. Я ем принесенную Умой пищу — сушеную рыбу и
Ума кладет голову мне на плечо, как в первую пору нашего знакомства. Я вдыхаю запах ее тела, ее волос.