Солнце уже почти село, когда, вооружившись зубилом и большим камнем вместо молотка, я принимаюсь за свое послание будущим поколениям. На верхней грани столба я высекаю полоску длиной в три дюйма, соответствующую прямой линии, что соединяет западную и восточную «проушины». На боковую грань, с южной стороны, наношу основные ориентиры, соответствующие вехам, оставленным Корсаром. Тут и большая буква «М», обозначающая Командорскую Вышку, и выбитые на скале четыре отверстия ::, и желобок, указывающий на расселину, и точка, обозначающая самый северный камень, у входа в устье. На северной стороне столба я высекаю пять главных вех Корсара: вершины Шарло, Билактер, гору Четырех Ветров, выстраивающиеся по линии зюйд-зюйд-вест, а также Командор и Питон, образующие другую прямую, чуть расходящуюся с первой.
Мне хотелось бы выбить и треугольники с сетки Корсара, вписанные в круг, проходящий через «проушины» и самый северный камень, в центре которого, как я теперь вижу, и установлен этот столб. Однако поверхность у камня слишком неровная, и мне с моим тупым зубилом просто не нанести на нее столь точный рисунок.
А потому я довольствуюсь тем, что высекаю у основания столба заглавными буквами свои инициалы — «АЛ». А ниже — римскими цифрами — дату:
X XII MCMXIV
В этот день, несомненно мой последний день здесь, в Английской лощине, я решил воспользоваться летней жарой, чтобы вдоволь наплаваться в лагуне. Я разделся в камышах у пустынного пляжа, куда мы ходили с Умой. Сегодня всё здесь кажется еще более безмолвным, далеким, заброшенным. Нет больше серебряных птичек, с пронзительным писком тучами взлетавших у нас из-под ног. Нет морских птиц в небе. Только крабы-солдаты, задрав к небу клешни, удирают к болотцу, чтобы укрыться в тине. Я долго плаваю в теплой воде, задевая за кораллы, обнажаемые отступающим морем. Широко раскрыв глаза под водой, я смотрю, как мимо меня проплывают мелководные рыбы: кузовки, перламутровые катраны и даже великолепная ядовитая рыба-камень, ощетинившаяся мачтами своих спинных плавников. У самого кораллового барьера я вспугиваю губана, и тот, прежде чем улизнуть, застывает на месте, глядя на меня. У меня нет остроги, но даже если бы и была, не думаю, что у меня хватило бы мужества пустить ее в ход против любого из этих молчаливых созданий и обагрить их кровью воду!
На берегу, среди дюн, я обваливаюсь в песке и жду, пока закатное солнце не высушит его и он не потечет тонкими ручейками по моей коже, как раньше, когда я бывал здесь с Умой.
Я долго смотрю на море, жду. Я жду, что Ума, может быть, появится в сумерках на пляже, потрясая, словно трофеями, связкой осьминогов, подвешенных к остроге с эбеновым наконечником. Когда я возвращаюсь в лагерь, долина наполняется тенями. С тревогой, жадно вглядываюсь я в высокие синие горы в глубине долины, будто ожидая, что сегодня-то в этом каменном краю появится наконец человеческое существо.
Позвал ли я ее: «Ума-а-а»? Может быть, но даже если и так, я произнес ее имя таким тихим, таким сдавленным голосом, что оно не пробудило в горах ни малейшего эха. Почему ее нет со мной сегодня, этим вечером, когда она мне так нужна? Сидя под старым тамариндом на своем плоском камне, я курю, наблюдая, как тьма постепенно заполняет Английскую лощину. Я думаю об Уме, о том, как она слушала мои рассказы о Букане, думаю о ее лице, укрытом завесой волос, о вкусе соли на ее плече. Я рассказал ей все, она знает теперь мой секрет, и когда она пришла ко мне в последний вечер, это было прощание. Потому она и прятала лицо, и голос ее был тверд и горек, когда она говорила о золоте, когда сказала: «Вы, люди большого мира…» Я не понял тогда, и теперь во мне вскипает злость — на нее, на себя. Лихорадочно шагаю я по долине, потом возвращаюсь и снова усаживаюсь под большим деревом, где уже начинается ночь, комкаю бумаги, карты. Всё это не имеет уже никакого значения! Теперь я знаю, что Ума не придет больше. Я стал для нее как все, как люди с побережья, за которыми манафы следят издали, дожидаясь, пока чужаки не уберутся и не освободят им дорогу.