Читаем Золотые годы научной фантастики (сборник) (ЛП) полностью

Буркхардт беспомощно смотрел, как с возвышавшейся перед ним горы к нему осторожно спускалась небольшая скала. Она была длинная и темная, и на ее конце мерцало что-то белое, белые пятна пальцев…

— Бедный маленький Буркхардт, — монотонно пропел громкоговоритель, и эхо загрохотало в огромной бездне, которая была всего лишь лабораторией.

— Каким это должно быть потрясением для вас — понять, что вы живете в городе, построенном на столе!

VI

Утром 15 июня Гай Буркхардт проснулся от собственного крика.

Это был чудовищный, непостижимый сон, полный неописуемых ужасов. Ему приснились взрывы и туманные, нечеловеческие фигуры.

Он вздрогнул и открыл глаза.

За окном его спальни завывал голос, во сто крат усиленный громкоговорителем.

Буркхардт, ковыляя, подошел к окну и стал смотреть на улицу. Воздух был прохладен не по сезону — скорее октябрь, чем июнь; но улица имела вполне обычный вид, если не считать грузовика с громкоговорящей установкой, который въехал на край тротуара за полквартала от их дома. Рупоры ревели:

— Вы трус? Вы дурак? Вы собираетесь допустить, чтобы политические мошенники украли у вас страну? НЕТ! Вы собираетесь примириться еще с четырьмя годами взяточничества и преступлений? НЕТ! Вы будете всегда и всюду голосовать за кандидатов Федеральной партии?

— ДА! Конечно, вы это сделаете!

Громкоговоритель то визжит, то уговаривает, угрожает, просит, льстит… но голос его все звучит и звучит — целый день, беспрестанно повторяющийся день 15 июня.

Джеймс Блиш

Произведение искусства

Внезапно он вспомнил свою смерть. Однако он увидел ее как бы отодвинутой на двойное расстояние: будто вспоминал о воспоминании, а не о событии, будто на самом деле он не был там действующим лицом.

И все же воспоминание было его собственным, а вовсе не воспоминанием какой-нибудь сторонней бестелесной субстанции, скажем, его души. Отчетливее всего он помнил, как неровно, со свистом втягивал воздух. Лицо врача, расплываясь, склонилось, замаячило над ним, приблизилось — и исчезло из его поля зрения, когда врач прижался головой к его груди, чтобы послушать легкие.

Стремительно сгустилась тьма, и тогда только он осознал, что наступают последние минуты. Он изо всех сил пытался выговорить имя Полины, но не помнил, удалось ли это ему; помнил лишь свист и хрип да черную дымку, на какой-то миг застлавшую глаза.

Только на миг — и воспоминание оборвалось. В комнате снова было светло, а потолок, заметил он с удивлением, стал светло-зеленым. Врач уже не прижимал голову к его груди, а смотрел на него сверху вниз.

Врач был не тот: намного моложе, с аскетическим лицом и почти остановившимся взглядом блестящих глаз. Сомнений не было: это другой врач. Одной из его последних мыслей перед смертью была благодарность судьбе за то, что при его кончине не присутствовал врач, который тайно ненавидел его за былые связи. Нет, выражение лица у того лечащего врача наводило на мысль о каком-нибудь светиле швейцарской медицины, призванном к смертному одру знаменитости: к волнению при мысли о потере столь знаменитого пациента примешивалась спокойная уверенность в том, что благодаря возрасту больного никто не станет винить в его смерти врача. Пенициллин пенициллином, а воспаление легких в восемьдесят пять лет — вещь серьезная.

— Теперь все в порядке, — сказал новый доктор, освобождая голову пациента от сетки из серебристых проволочек. — Полежите минутку и постарайтесь не волноваться. Вы знаете свое имя?

С опаской он сделал вдох. Похоже, что с легкими все в порядке. Он чувствовал себя совершенно здоровым.

— Безусловно, — ответил он, немного задетый. — А вы свое?

Доктор криво улыбнулся.

— Характер у вас, кажется, все тот же, — сказал он. — Мое имя Баркун Крис; я психоскульптор. А ваше?

— Рихард Штраус. Композитор.

— Великолепно, — сказал доктор Крис и отвернулся.

Мысли Штрауса, однако, были заняты уже другим странным явлением. По-немецки Strauss не только имя, но и слово, имеющее много значений (битва, страус, букет), и фон Вольцоген в свое время здорово повеселился, всячески обыгрывая это слово в либретто оперы «Feuersnot»[2]. Это было первое немецкое слово, произнесенное им с того, дважды отодвинутого мига смерти! Язык, на котором они говорили, не был ни французским, ни итальянским. Больше всего он походил на английский, но не на тот английский, который знал Штраус; и тем не менее говорить и даже думать на этом языке не составляло для него никакого труда.

«Что ж, — подумал он, — теперь я могу дирижировать на премьере „Любви Данаи“. Не каждому композитору дано присутствовать на посмертной премьере своей последней оперы». И, однако, во всем этом было что-то очень странное, и самой странной была не покидавшая его мысль, что мертвым он оставался совсем недолго. Конечно, медицина движется вперед гигантскими шагами, это известно каждому, однако…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже