И дрожал в руке его золотой маленький крестик, и прощальными поцелуями касались Распятого, отлетая, косые лучи уходящего солнца.
— Как брат и сестра…
И не отрывал своих глаз от золотящихся, от напоенных богом вечерним, от поющих незримые гимны, девственных линий ей.
— Вот… Вот… Возьми его… — прошептала Анна, найдя. И ее крест был золотой, немного короче, но шире, несколько необычный, своеобразный по форме.
И на одно мгновение сошлись оба креста, и блеснули своей мягкою золотистостью в вечернем океане воздушных волн. Анна и Глеб обменялись крестами, и, приложившись губами к тепловатому, еще сохранившему аромат их тел, чистому золоту, спрятали их у себя на груди. И в одном, за секунду неведомом побуждении потянулись друг к другу и, закрыв глаза, коснулись легко и потом крепче, и совсем несознанно крепко прижались губами к губам, за мгновение перед тем целовавшим их обменные, их братские золотые кресты.
И одно струящееся розовое облако одело их в миг поцелуя воздушной своей пеленой.
XIX Пока было немного народу. Палицын занимал большую квартиру с высокими, светлыми комнатами. Было просторно и необычайно, почти преувеличенно чисто. Много книг и гравюр по стенам: несколько изображений Христа, тайная вечеря Винчи.
Глеб бегло, рассеянным взглядом окинул при входе картины. Что-то ему не понравилось в том, что было их слишком много, даже как будто и оттого, что иные из них действительно были очень хороши и значительны, но как-то не по-христиански нарядны. Он предпочел бы один образок — старинный, простой, потемневший.
Незаметный, невидимый червь ранил сердце его и неотступно и медленно сверлил свежую ранку. За минутой экстаза тотчас, не теряя мгновения, дал он знать о себе, и были смущающи и больны острые уколы едкого жала. Ни единым намеком Глеб не дал понять о них Анне, только вышел из дома несколько раньше, чем надо, тихо шел по дороге и вот пришел уже к Николаю Платоновичу, и здесь, при виде гравюр на стенах, возник в затосковавшей душе его лик Христа, наивного старого письма на темной древней доске.
Но был и такой в кабинете — небольшой, узкой комнате, куда пригласил Глеба доктор. Здесь было просто, пусто почти, так непохоже на всю остальную квартиру. И сам хозяин стал как-то ближе для Глеба, понятней. Забывалось, что он в своем мире известность, человек с положением — крупный земельный собственник, домовладелец.
Кто-то собирался уже, но Николай Платонович не выходил к гостям. Вдвоем вели они разговор о Глебовой книге.
Собственно, Глеб больше слушал, склонив, как всегда, к плечу свою голову. И — странное дело — когда он писал свою книгу один, в глухом городишке и вынашивал ее мысли в одиноких, часто мучительных думах, казалось ему, что эта книга — он сам, часть души его, — так дорога, так интимно близка была она ее автору, а теперь слушает о ней очень внимательно, но будто издалека уже, на расстоянии.
И прежний он — Глеб, и чем-то уже не тот, что писал скорбные, уединенно замкнутые страницы отрешения от земли и духа ее.
Говорил ему Палицын:
— Вы на прекрасном, но на опасном пути. Воплотить идеал Христа невозможно — вот так, как вы: полюбить, поверить, проникнуть, загореться им и стать как Христос… Для мира, для масс — это фантастический путь. История — очень тяжелый, жестокий, часто кровавый процесс… А вы точно всю ее так — вдруг — отрицаете. Жизнь кромешный и мрачный хаос, и пережить ее надо, это Голгофа для мира, и преображение придет только через нее.
Николай Платонович смотрел на Глеба чуть-чуть недоумевающими, добрыми и близорукими глазами. Глеб теперь разглядел его ближе: был невысок он и полон, и слова выходили у него такие же мягкие, округлые и уже одним тем лишенные внутренней силы; жесты недоуменные, не доводящие до конца иллюстрацию мысли, но это же давало им и какую-то своеобразную, интимную прелесть. Глеб не вынес бы этих просторных комнат, мадонн и Христов, известного, корректного доктора, который в своем деле уверен и тверд, знает его в совершенстве, выдержан, добр — «христианин». Но вот маленький уголок был у этого человека — его кабинет, его недоуменные жесты, и Глеб слушал его, несмотря на сердечную свою скрытую боль, ибо он говорил о живой своей правде:
— Я думаю, очень далекий еще, очень тернистый путь предстоит земле, и мы можем его только облегчать, ускорять движение по мере сил своих, а вы в книжке о чуде мечтаете… Как же так?
Последний вопрос прозвучал почти вовсе по-детски. Палицын тронул рукою колени Глеба и, близко нагнувшись, посмотрел ему прямо в лицо.
— А вы в своей книжке о чуде мечтаете, — повторил он еще раз и замолчал, ожидая.
В комнате стало тихо — по-особенному, по-отъединенному от всех остальных комнат. Лампадка пила легкую зыбкость нарождавшихся сумерек. Еле заметная днем — она оживала, когда становилось темней. И Глебу в ее мерцании стало ближе и проще со своим собеседником.