Эти посылки по ночам Мария Васильевна с мужем-фельдшером Ракшой закапывали при свете луны подальше от глаз людских в саду, под ореховым дедовским деревом. От греха подальше и до лучших времён… которые всё так и не наступали. А потом связь сестер вообще оборвалась, ибо Плевицкой сообщили, что во время случившегося в СССР страшного голода, когда матери пожирали своих мёртвых детей, вся родня её в Пединовке вымерла.
Однако же обманули: не вся. Ну а в 1937-м уже сама Плевицкая не могла не погибнуть – даже в Париже. От рук, казалось бы, далёкого КГБ – как и её последний муж, замечательный генерал Белой армии Николай Скоблин. Она была оклеветана и арестована (по талантливому сценарию московского полковника Павла Судоплатова, получившего за эту операцию по уничтожению РОВС и орден, и генеральское звание). А в феврале 1940-го она была отравлена во французской тюрьме города Ренн.
Через четыре месяца фашисты без боёв вступили во Францию. Дотошные гестаповцы эксгумировали тело Плевицкой и сделав, по свидетельству Б. Прянишникова, соответствующие химические анализы (дабы разузнать секреты кремлёвской отравы), закопали тело в общей могиле. Об этом я более подробно написала в эссе «Шкатулка с секретом» и в предисловии к мемуарам Надежды Плевицкой «Мой путь с песней», где она рассказывает о многих вещах. В том числе описывает свою дружбу с государем императором Николаем II и его семьей, с Шаляпиным, Собиновым, Качаловым, Станиславским, Рахманиновым, скульптором Конёнковым, создавшим её портрет, то есть со всем цветом русской интеллигенции начала ХХ века – и в России, и в эмиграции.
Так вот, эта самая шкатулка, оставленная у её сестры Маши и чудом выжившая, потом сопровождала меня всю жизнь. И ещё я с детства помню чёрный лакированный чемоданчик с ярко-зелёной шёлковой подкладкой – страшно тяжелый, поскольку был полон больших дореволюционных пластинок: с сидящим мопсом на круглой картинке, с поющим Амуром посередине. Одно время и шкатулку, и чемоданчик мои родители прятали в тайнике: в сарае под дровами. Это было в Останкино, где мы жили после общежития ТСХА.
Однако спустя годы, в шестидесятые, когда я уже училась во ВГИКе и жила отдельно, это неожиданное известие о легендарной родне, поведанное отцом в качестве некой семейной тайны (раньше ребёнку было опасно такое знать, могла проболтаться), не только не принесло мне гордости или радости, а словно заставило присмиреть. И во ВГИКе, и в Литинституте, и потом… Всё-таки бабка-эмигрантка, не важно, родная или двоюродная. Ведь и я всегда заполняла всяческие анкеты с графой «Есть ли родственники за границей?» и отвечала: «нет, нет и нет». Так что теперь мне не приходилось ни лезть на рожон, ни как-то диссидентствовать, выпуская свои фильмы и книги, поскольку с моим открытым, прямым характером, бесхитростной романтичностью при той фарисейской, совковой жизни, мне могла быть просто
Впрочем,
Может быть даже, чтобы всё это некогда (то есть нынче) описать?..
У меня нет псевдонима. Не люблю вымышленных имён, прозвищ, кличек. И вообще всё, что «псевдо». Правда, работая редактором отдела искусств в журнале «Работница», заполняя порой очередной номер своими статьями в разных рубриках («Живопись», «История», «Благовест», «Проза, поэзия», «Филиппок») поневоле приходилось подписывать материалы – кроме Ракша – своими родовыми фамилиями: Ирина Трошева, Ирина Никольская, Ирина Яковлева, Ирина Епифанова. Ну, и когда «негром» работала (за других сочиняла), подписывалась соответственно чужой фамилией.
Вот таких случаев наберётся немало. Вон они, томики, – все вместе на книжной полке стоят: толстые, разноцветные. Романы, пьесы, повести, написанные мною, однако поименованные только «Перевод Ирины Ракши» – с узбекского, казахского, калмыцкого, кабардинского, азербайджанского… Нет-нет, языков этих я не знаю. Всё написано с так называемых подстрочников. Это в СССР политика такая была – интернациональная. Донорством занимались и лучшие русские писатели, и графоманы. Выводили «нацменов» на мировые, международные, литературные рынки. А сейчас эти популярные некогда авторы уже незалежных, свободных стран осиротели и очень скучают без литературных вливаний. Без русского языка (как без рук) их творческие дела увяли: нет ни книг (статей, стихов, прозы), ни фильмов, ни привычных выходов на Запад или Восток.
Так вот, о фамилии. Мой отец, Евгений Игоревич Ракша, прожил своё голопузое детство в деревне под Киевом, в белёной хатке, среди вишнёво-яблоневых садов. Игорь Ракша был местный пединовский фельдшер (вернее, имя его не Игорь, и даже не Егор, а Игор) – черноглазый, смуглый, маленький такой хохол с Запорожской Сечи.