Свистун, как собачка, увидев, что хозяин вышел, вскакивает и, семеня, выбегает за ними. Неужели не понятно, что мешает людям?
Шведы углублены в шахматы и ничего не замечают. И никому она, Леся, не нужна и не интересна. Так же, как и госпожа Сарро. А кто знает, может, у этой госпожи Сарро есть или была своя сложная жизнь, свои преступления, грехи, святыни, любовь. Может, она и теперь кого-нибудь любит и полна этой любовью до такой степени, что может целыми вечерами сидеть себе в углу и механически работать иголкой.
Леся ещё долго неподвижно сидит на диване. Потом тихонько встаёт и выходит из комнаты. В прихожей и на лестнице никого — уехали.
Но, войдя в свою комнату, Леся слышит вдруг за стенкой, в номере Гунявого, грохот стула, шаги. Никуда не уехал?
Вот шаги направляются к двери, разделяющей их комнаты. Вот, затихли. Совсем рядом грохочет стул.
Тихо. Значит он один. Что-то делает здесь, у самой стены.
Леся осторожно подходит к стене, широко раскрывает руки и прижимается к ней, гладя, посылая благословение.
А по другую сторону двери, стоя на коленях, с молитвенной покорностью припав лбом к земле, согнулся высокий человек в нелепой одежде. Он целует краешек пола — это по нему кто-то легко ступает в соседней комнате.
В углу, завёрнутый в старые газеты, вянет букет белых роз, словно в насмешку кем-то присланный ему.
Загайкевич, чётко и твёрдо цокая каблуками по асфальту узких тротуаров, то ныряет в густую тёмную муть тумана, то выплывает под фонарями.
Но сегодня не спасает никакое напряжение воли — нет сил прикрыть дверь в прошлое. Ольга Ивановна рванула её так неожиданно и сильно, что узники толпою бросились наружу и, как орава красноармейцев, ворвавшаяся в театр, заняли в его душе все места.
А вперёд снова и снова высовывается толстый, в розовой сорочке спекулянт, бывший черносотенец-монархист. Рыжая, широкая борода, добрые-добрые глаза с детскими-детскими слезами. А в руке свёрточек, небольшой, в платочке. Самая большая его забота перед смертью: чтоб передали жене этот свёрточек, потому что там фунт сахара и осьмушка чая. И как страшно, как отвратительно хрустнуло что-то под выстрелом у него в затылке! Ох, этот хруст!
Под сердце подкатывает душная волна отвращения и такой тоски, что Загайкевич останавливается и вытирает с лица холодный пот.
Ради Бога, зачем она заговорила об этом, странная женщина? Намекала на него? Нет, она, очевидно, ничего не знает.
Могла бы полюбить «такого»… «И ещё как!» И была бы готова принять в себя эту тоскливую душную тяжесть?
«Лучше героев с орденами и медалями». Лучше, Оленька, поистине лучше. Это убивала истинная любовь, взлелеянная мечта о счастье, «как принято говорить, человечества». О, милая, как прекрасно, что ты не разбираешься «в этих программах», что своей невинной рукой, «просто, по-человечески» протягиваешь чашу поддержки. Ведь так запутались в этих программах, так изгваздали веру в мусоре проклятой «экономики», что уже самих себя не видно. Огромное, Оленька, спасибо тебе, потому что в самом деле исходит незасыпающей болью душа, потому что в любую минуту готов бросить её вместе с телом своим под колёса победы, как принято говорить, «человечества». И пусть хруст в его собственном затылке влетит крохотной пылинкой в великое здание!
Загайкевич удивлённо оглядывается: он стоит перед какой-то старенькой гостиничкой с фонарём над входом. Господи! Да это же его гостиничка, здесь он жил, когда впервые приехал в Париж! Там, во флигеле, в глубине двора, были у него две маленькие плохонькие комнатки с каменными полами. Туда приходила к нему Катя, бедная расстрелянная Катя. Оттуда он с чемоданами, набитыми нелегальной литературой, и с душой, исполненной ясной, весенней веры, уехал в… свою первую ссылку в Сибирь.
Как удивительно, как странно, что кто-то привёл его именно к этой гостиничке и остановил перед нею. Остановил! Без какого бы то ни было участия воли и сознания. Так лошадь подвозит к дому своего замечтавшегося или пьяного хозяина.
Загайкевич хочет пройти к флигелю, но ворота закрыты — час уже поздний. Он с нежностью берёт в руки старое знакомое кольцо звонка, недолго держит его и снова медленно уходит в туман.
Но тоскливом удушливости уже нет. Кто-то захлопнул дверь. Установилась грустная тишина, и тонко звенит растроганность. Повеяло духом весеннего сладко-обещающего вечера.
Загайкевич подходит к своему пансиону и задирает голову к окнам Леси. Сквозь шторы ещё просачивается свет. Наверное, читает в постели. Ему хочется взобраться на второй этаж, к стене, за которой лежит та, что так странно и жестоко распахнула дверь и так трогательно протянула ему чашу.
Но почему она это говорила? Почему??