Почти сразу после войны мы оказались в Париже, куда нас направили для усиления пропагандистской работы. Во всех компаниях нас принимали очень охотно, и мы смогли войти в самые разные круги и установить контакты как с беднейшими слоями населения, так и с богемой. Все было прекрасно, в кафе кипели дискуссии, но, для того чтобы расположиться там, требовалась определенная подготовительная работа. Когда какое-нибудь кафе нам нравилось, Беппо первым заходил внутрь и выбирал столики, сидя за которыми можно было бы контролировать выход: две двери нас вполне устраивали, но наличие трех было предпочтительнее. Мы должны были постоянно быть начеку на случай, если вдруг неожиданно явятся стражи порядка, готовые к действию, или прислужники реакции с оружием в руках. Беппо кивком головы давал нам понять, что нашел безопасный столик, и мы за него усаживались. И тут же гарсоны приносили абсент, нам даже не нужно было ничего заказывать: официанты угадывали связь между политическими идеалами клиентов и их вкусами. А вот посетители кафе часто принимали нас за художников. Рудольф не возражал им — он просто сидел и курил; а Беппо смотрел на собеседников с таким видом, словно являлся обладателем некоего знания, недоступного прочим смертным, и время от времени высказывал какие-то замечания, в которых смешивались сарказм и загадочность. Он, например, провозглашал, что искусство является элементом сугубо декоративным и не более того, а затем изрекал, что, как бы то ни было, некоторые эстетические тенденции заслуживают уважения, ибо революция порождает искусство, а искусство порождает революционеров. Нам не приходилось приводить доказательства нашей силы, она сама собой подразумевалась.
Отношения между искусством и политикой в то время занимали важное место в дискуссиях. Из полученных нами инструкций следовало, что необходимым условием успеха являлось вовлечение в наше движение огромной массы неизвестных художников, которые стремились в Париж, влекомые славой этого города и своим тщеславием. Они приезжали туда тысячами, и нам удалось завербовать несколько дюжин. Рудольф умел сказать им именно то, что они хотели услышать. Подавляющее большинство тех, кто последовал за нами, — не будем лукавить — были самыми настоящими неудачниками, полными нулями в области живописи или ваяния. Совершенно очевидно, что, не обладая ни малейшим дарованием, будучи столь бездарными, бедняги не смогли бы добиться успеха ни при какой политической или экономической системе, но Рудольф ловко зажигал перед ними огонек обманчивой надежды. Он убеждал их, будто им от рождения была уготована судьба гениев и только капиталистическая система, кастрирующая любые таланты, являлась препятствием на их пути. Рудольф лгал — такова политика. Одних удавалось убедить, другие находили в его словах оправдание своей жизни, но все становились в наши ряды. Когда мы оказывались среди людей состоятельных — случалось это не слишком часто, — Рудольф начинал говорить вкрадчиво, используя не столько прямую агитацию, сколько тонкие намеки. Мне вспоминается, как ловко он высказывал свои взгляды, сообразуясь с ситуацией. „На настоящий момент, по весьма достоверным данным статистики, — говорил он, гладя мартышку маркизы Орлеанской, — на улицах сторонников наших идей больше, чем иезуитов на небе“. Тем временем Беппо внимательно следил за обстановкой, чтобы предупредить любую опасность, точно скунс, навостривший свои чуткие уши. При этом он успевал опустошать блюда с канапе и в частной беседе признавался мне, что ему очень нравилась возможность немного поразбойничать в подобном гнезде тоталитарного режима. Если бы мы были обычными проходимцами, то нас могли бы обвинить в чревоугодии, но отважных подпольщиков такого рода поведение превращало в доблестных корсаров.