Правительство Латвии выделило нам самолет, и человек сорок, закончив гастроли из-за отмены некоторых спектаклей, накануне похорон вылетели в Москву. Правда, ведущие артисты были не все, поэтому и создалось впечатление, что мало кто из театра приехал проводить в последний путь своего товарища.
Рано утром, до гражданской панихиды, я поехала в больницу, где лежала моя умирающая мать, и оттуда приехала в театр.
Была масса народа, толпы, запрудив Садовую, шли от площади Восстания до нашего театра в скорбном молчании, с цветами в руках.
На сцене в гробу лежал наш Андрей Миронов – наша гордость, любовь, наш милый, родной Андрюша. Лицо его было строго и печально.
Я не могла оторвать от него взгляда, все не верилось, все хотелось запечатлеть его в своей памяти.
Судьба щедро наградила Андрея талантом, трудолюбием, обаянием. Его любили все. Об этом говорит скорбь десятков тысяч людей, пришедших проститься с ним и утопивших его гроб и всю сцену в цветах. Об этом говорят охапки свежих цветов, которыми постоянно осыпана его могила на Ваганьковском кладбище…
Так закончилось это лето.
А осенью я потеряла свою мать.
Думаю, что смерть матери, и вообще смерть любимых родителей, – особая утрата для каждого из нас. После нее наступает ни с чем не сравнимое одиночество, ничем не восполнимая пустота. Рвутся нити, связывающие с прошлым, с лучшей порой жизни – детством. Потому что пока жива мама – мы еще дети, хоть и большие и пожилые, но дети. После смерти родителей мы уже до конца одиноки и как бы выдвинуты на передний край жизни: теперь наша очередь.
За два года до смерти мама пережила тяжелую операцию. Год после операции она прожила неплохо, а потом навалились недуги, которые стали быстро подтачивать ее силы. Сестра, жалея меня, взяла на свои плечи тяжелую ношу: уход за умирающей мамой.
Когда теряешь близкого человека, то всегда терзаешься, что уделял ему мало внимания, мало отдавал любви и радости. Мы с сестрой всегда старались окружить маму теплом и заботой. Жизнь ее не баловала. Она так и не могла забыть своего деревенского замужества, в котором она, городская девушка, окончившая гимназию, познала суровые будни тяжелой крестьянской жизни, суровый характер свекрови и бессловесную покорность мужа. Кому там был нужен ее французский язык, ее любимые книги! Я всегда удивлялась, как надолго остается в душе человека чувство обиды и боли. Ведь уже более шестидесяти лет прошло с тех пор, а страсть протеста в ней не угасала!
С приближением лета мама стала мечтать о даче, надеясь там, как всегда, набраться сил.
Перед отъездом на гастроли мы перевезли ее на нашу дачу в Опалихе, где она вырастила своих внуков. Думали, может быть, сама природа поможет ей! Но нет – с террасы она не сходила, силы покидали ее, но когда с нашей помощью садилась она в кресло на крыльце, как была счастлива, видя деревья, солнце, закат!
Чтобы услышать ее добрые слова, я все спрашивала: как ей на даче?
«Очень хорошо!» – всегда слышала мамин ответ, да с такой интонацией счастья, точно лучше ничего на свете и быть не может.
Уехав на гастроли, я все время узнавала, как и что, и вести доходили все тревожнее. Наконец, измучившись до предела, я взяла отпуск за свой счет, оставила гастроли и с самолета помчалась ночью прямо в Опалиху.
Темно, такси стоит и ждет меня, я вхожу на террасу, оттуда в полутемную комнату. На постели крошечное тело моей матери, тихие, непрекращающиеся стоны: «Помогите, Христа ради! Ну хоть кто-нибудь! Ради Бога! Ведь я же никому ничего плохого не сделала! Ради Христа!»
Я увидела маму отекшую, сознание ее едва тлело. Господи, как не сошла с ума моя сестра, слушая эти страдальческие стоны!
Я помчалась обратно в город, чтобы за ночь и за утро успеть что-то предпринять. Я понимала: она умрет, если ей не помогут.
Срочно связалась с врачами, заручилась ходатайством о помещении в больницу, куда ее обещали принять. Стонущую, почти без сознания, привезла я маму в больницу. Замечательный врач и редчайшей доброты человек, Борис Михайлович Гершман, совершил героические усилия, и жизнь стала возвращаться к ней. Я бы не стала все это описывать, если бы даже в болезни, даже в этом аду не проявился характер моей мамы! Сколько терпения к физическим страданиям и какое желание быть самой собой исходило от нее! Я садилась рядом с ее кроватью, брала исхудавшую руку в свою, гладила и видела запавшие испуганные глаза. Ее усохшее тело терялось под одеялом. Его почти не было. Были лишь испуганные, бездонные глаза. Правильно ли мы сделали, продлив ей жизнь, согласившись на операцию в ее возрасте?..
Мама расспрашивала меня о работе, и когда я говорила, что должна буду снова вернуться на гастроли, она, смотря на меня умными, преданными глазами, отвечала: «Гастроли – это хорошо, а что ты там будешь играть?» Я перечисляла свои роли, она понимающе качала головой: «Ну конечно, поезжай».