В том-то все и дело. Еврей может продлить свою жизнь, лишь помогая врагу одержать победу, – а что означает она для евреев, эта победа?
Не следует забывать и о моих молчаливых сыновьях, Шоле и Хайме, об их вкладе в войну – в войну с евреями.
Я задыхаюсь, я тону. Карандаша и этих клочков бумаги недостаточно. Мне нужны цвета, звуки – масляные краски и оркестры. Нужно что-то, большее слов.
Мы стоим посреди сырого, темного склепа под крематорием IV. Долль держит в одной руке пистолет, в другой сигару; поглаживает мизинцем бровь.
– Ладно. Давай поупражняйся в колющем ударе. Оружие должно выпасть из твоего рукава в ладонь, вонзи его вон в тот мешок. Как можно быстрее… Очень
Он подступает ко мне, нос к носу, и говорит, блестя глазами и брызгая слюной:
– Вальпургиева ночь. Нет? Нет? Да? Нет? Да? Ночь. Вальпургиева… Сохранить жизнь твоей жены, зондер, ты можешь, – говорит он, – только убив мою. Ясно?
Земля подчиняется законам физики, вращаясь вокруг своей оси и огибая Солнце. Та к проходят дни, почва оттаивает, согревается воздух…
Сейчас полночь, мы в железнодорожном тупике. Пришел, проделав долгий путь, транспорт из лагеря неоккупированной Франции. В каждом его товарном вагоне имелся бочонок с водой и, что еще более необычно, детский стульчак. Начинается селекция, очередь, вытянувшаяся (в белом сиянии рефлекторов) по всей длине платформы, остается спокойной. Некоторые прожектора светят вполнакала, некоторые отвернуты; дует тихий, ласковый ветер. Внезапно над перроном круто снижается и сразу уходит вверх стайка ласточек.
Они переделывают тебя (бормочу я себе под нос), они переделывают тебя по своему образу и подобию, словно на кузнечной наковальне, а придав тебе молотом новую форму, смазывают своими выделениями, пачкают собой…
Тут я обнаруживаю, что смотрю на семейство из четырех человек: на женщину лет двадцати с младенцем на руках, мужчину лет тридцати и еще одну женщину, примерно сорокалетнюю. Предпринимать что-либо слишком поздно. Если поднимется хоть малейший шум, я умру сегодня, а Суламифь первого мая. И тем не менее, повинуясь непонятному, суеверному побуждению, я подхожу к мужчине, беру его за плечо, отвожу в сторону и говорю – так многозначительно, как никогда еще не говорил:
–
Поколебавшись несколько мучительных минут, он делает, как я сказал. И когда подходит их очередь, профессор Энтресс отправляет направо не одного человека, а двух.
Стало быть, я отсрочил смерть – смерть
Не сегодня. Даже не завтра. Послезавтра.
Я в пустой раздевалке Коричневого домика. Предстоит очень долгая заминка, причина которой – операторы, подающие в камеру «Циклон Б»: обоих вывел из строя не то наркотик, не то спиртное, а потому их приходится заменять.
Мы ожидаем транспорт из Гамбурга, СС и я.
Раздевалка с ее крючками и скамьями, с табличками на всех языках Европы имеет вид обстоятельный и практичный, а политая из шланга газовая камера и вправду сильно походит на душевую с торчащими из потолка рыльцами труб (да только водостоки в полу отсутствуют).
Вот и они. Прибывшие заполняют помещение, мои зондеры начинают сновать среди них.
Унтершарфюрер вручает мне записку от лагерфюрера Прюфера. В ней сказано:
«20 вагонов (прибл. 90 в каждом) из Гамбурга. Остановка в Варшаве: подцеплено 2 вагона. Всего: 22 вагона. 1980 переселенцев минус 10 % признанных годными для работы = 1782 прибл.».
Я вижу мальчика, явно прибывшего в одиночку, он как-то странно вышагивает, морщась от боли. Ну да, колченогий, а его ортопедический ботинок остался в куче вещей на платформе вместе со всеми прочими грыжевыми бандажами, ортопедикой и протезами.
– Витольд? – говорю я. – Витольд.
Он поднимает на меня взгляд, и миг спустя его пустое лицо озаряется благодарностью и облегчением.
– Господин Захариас! А где Хайм? Я ходил туда, искал его.
– Куда ходил?
– В пекарню. Ее закрыли. Заколотили досками. Я спросил у соседей, они сказали, что Хайм сто лет как уехал. С вами и Шолом.
– А его мать? Его мать? Пани Захариас?
– Они сказали, ее тоже нет.
– Уехала транспортом?
– Нет. Ушла. Со своим братом, он ее к себе забрал. А меня арестовали, господин Захариас! На вокзале. За бродяжничество. Тюрьма Павяк! Мы боялись, нас расстреляют, но они передумали. Та к Хайм здесь?