Вызвал к себе в кабинет и угостил на прощание рюмкой коньяка — знак высшего расположения. У генерала была особенность: при разговоре он не смотрел на собеседника прямо, а как бы чуть-чуть заглядывал за спину, словно угадывал там присутствие третьего лица. Кого-то, возможно, такая манера общения раздражала, но не Гурко. Он давно понял, что седоголовый служака за спиной любого человека различает черта, одного из тех, что и к самому Гурко нередко наведывались в гости. В остальном манеры Ивана Романовича были выше всякой критики — корректный, внимательный, с мягкой, обволакивающей улыбкой, не сулящей опасности.
— Одно запомни, Олежа, — Самуилов ласково прищурился. — Времена бывают подлые, как сейчас, но люди не меняются целые тысячелетия. Раб на пиратской галере, император на троне и наш нынешний рыночный обыватель — это все один и тот же человеческий тип, скорректированный на среду обитания.
Мысль была не новая, и Гурко поинтересовался, почему генерал об этом заговорил.
— Ты умен, талантлив, но молод. Тебе может показаться, что удача зависит от выбора пути. Как говорится, лучше там, где нас нету. Ничуть не бывало. Важно понять не то, сколько и где ты можешь урвать от жизни, а какие проценты придется платить. Туманно изъясняюсь, нет?
— Я не удачи ищу, а смысла.
— Смысла — чего?
— Есть ли смысл в том, что жизнь конечна. Все остальное мне понятно.
На такой шутливой ноте и расстались. Около года Контора его не тревожила. Отток кадров был не самой большой ее проблемой. В мучительных судорогах, как подраненный зверь, она боролась за собственное выживание. Применяясь к новым обстоятельствам, наращивала не мускулы, а капитал. Сужение сфер деятельности, уменьшение амбиций пошло ей даже на пользу. Проще было переводить в деньги свое главное оружие — информацию. Центральный компьютер Конторы, об этом догадывался Гурко, разгружался со скоростью бухгалтерских сделок, взамен на тайных счетах накапливались баснословные суммы. Деньги не принадлежали конкретным лицам, были как бы ничьими, но в определенный час, по определенному сигналу должны были превратиться в живую воду, которая поднимет Контору из праха. Для этой некогда всесильной организации Закон не был писан, ее единственным вечным двигателем была государственная целесообразность. В этом сила ее и слабость. Кощеево сердце билось в кабинетах Кремля. Контора неистребима лишь до тех пор, пока государство не рухнет окончательно. Диким племенам цивилизованный, элитарный надзор без надобности, для решения споров им достаточно тяжелой дубины, зажатой в сильной руке. Разумеется, думал Гурко, если страна не замедлит движения вниз, к первобытному состоянию, Контора обречена и скоро лопнет, как мыльный пузырь, но — забавная подробность — только вместе с Законом, которому никогда, в сущности, не подчинялась.
Зачем он снова понадобился Самуилову, и именно в ту пору, казалось ему, когда он приблизился к каким-то невероятным прозрениям, когда начал воспринимать неизбежный распад цивилизации как благо?
В конспиративной квартире все знакомо: мебель 70-х годов, непременное ковровое покрытие, четыре горящих газовых конфорки на кухонной плите. Пузатый чайник с закопченными боками и графин с водкой — услада ночных оперов. И Самуилов ничуть не изменился: та же энергичная полнота, аристократическая сутулость, седая голова и внимательный взгляд за спину в поисках черта.
Крутить вокруг да около было не в его привычках.
— Интересуешься, зачем позвал, сынок?
— Само собой, — ответил Гурко. — Но и просто, по-человечески рад вас видеть в добром здравии.
— Какое уж там здравие, — махнул рукой, пыхтя, разлил водку в чашки. Пододвинул молодому коллеге тарелку с нарезанной закуской — вареная колбаса, сыр. Рядом буханка чернухи, выпеченная, кажется, в царствование бровастого меченосца.
— Годы никого не щадят, Олежа. За тобой они тоже придут, погоди немного… Суть не в этом. Не хочешь ли маленько послужить Отечеству?
— Очень хочу, — усмехнулся Гурко. — Да где оно, Иван Романович, наше с вами Отечество?