При постройке дома отец приятелей загнал «налево» машину кирпича, за что получил год. Посидев в колонии, отдохнув от забот на жесткой двухъярусной кровати, вернулся он домой не слишком обиженный на жизнь: во время следствия речь о доме зашла, да придраться было не к чему, стопка квитанций на лес, шифер, кирпич и разную мелочь оправдывала расходы. «Дебет с кредитом сошелся», — подмигивал отец. В колонии от работы не отказывался, как разная шпана и уголовная рвань, а трудился так же охотно, серьезно, как и дома, — за это его вначале назначили бригадиром, а потом и вовсе расконвоировали и приставили к лошадям, конюхом Срок свой дожидался он в маленькой, уютной избушке на хоздворе, где осторожно тикали на стене ходики, а в печурке потрескивали звонкие с мороза березовые полешки. После освобождения он даже привез кой-какие деньжонки, а положенную ему по закону и выданную в колонии одежду — ватные хлопчатобумажные штаны, черную фуфайку и кирзовые сапоги стал одевать на работу.
Потом пошли дети, и здесь отец их остался верен себе: не успокоился, как другие, на одном чаде, а пополнил свою семью четырьмя здоровыми пацанами, которые донашивали друг за другом шмутье и обувку, благо что разница в возрасте между братьями была небольшой, год или два.
Всю неделю семья работала. Отец с темна до темна крутил баранку разболтанного «газончика» на комбикормовом заводе, мать — здесь же, неподалеку, устроилась дворничихой в новых пятиэтажных домах и раз в неделю мыла лестничные клетки в подъездах за рубль с квартиры. Двое старших сыновей учились в сельскохозяйственном техникуме, который находился за городом, и потому приезжали только на субботу и воскресенье, а младшие — Вольдемар и Федор, приходя из школы, чистили из-под свиньи, кормили кур, таскали воду и уголь, рубили дрова и разгребали во дворе снег.
В шесть утра, в воскресенье, вся семья одевалась понаряднее, и шли они на толчок — вещевой рынок. Ходили все: и родители, и дети. Отец прихватывал с собой мешок комбикорма и торопливо продавал за оградой, в охотном ряду, а мать топталась у ворот рынка, предлагая навешанные на руку белые шерстяные носки и варежки. Распродав принесенное, начинали покупать сами: дешевые, «немодные», но крепкие ботинки, торговались с бойкими, накрашенными офицерскими женами, которые выносили в ряды мужнины отрезы, галифе, добротные, играющие глянцем на тусклом зимнем солнце хромачи.
Купленные вещи уносились домой и тщательно сортировались, раскладывались по сундукам. Однажды я услышал, как отец их, усмехаясь хмуро и придирчиво, в который раз осматривая подметки только что приобретенных сапог, бормотал:
— Будете… ничо, будете еще за нами г…но подбирать. Всяко статься могет. Могет, босиком шляндаться приспичит…
Не знаю, что хотел сказать он этим, но слова его мне показались странными, и я обратился за разъяснениями к Вольдемару. Тот, шмыгнув носом, важно ответил:
— Всяко случиться могет, могет, ни у кого не будет, а у нас — скоко хоть!
— Зачем же вам столько всего?
— У нас еще эта… мыла в подполе три ведра. Я те эта, как ее… дам кусок или два, — туманно пояснил Вольдемар, взяв с меня слово молчать.
Как-то раз, сидя у меня в гостях, в спальне, Вольдемар и Федор долго и внимательно рассматривали подаренное мне отцом ружье.
— Слушай, давай стрельнем разок! — робко попросил Вольдемар, зачарованно поглаживая холодный вороненый ствол.
— Отец не велит без него, — с сожалением ответил я.
— А мы потихонечку… Папка просил, — вставил старший, молчаливый Федор.
— Твой отец, что ли? — удивился я.
— Да… Он Марфу резать собрался, а самому жалко.
— Что ж жалко-то? Свинья и свинья, что жалеть? — я еще больше удивился. Их отец вовсе не походил на человека, жалеющего свиней.
— Да он, папка, не могет. Грит, привык я к ней, как, грит, дитя родное… — пояснил Федор.
— А ты эта… приходи завтре пораньше, и мы ее пулей застрелим! — с восторгом прошептал Вольдемар.
Мне очень хотелось похвастать ружьем в деле, но я боялся отца — не дай Бог, узнает — отберет сразу. Он предупреждал.
— Сережа, приходи, а? Папка просил. В прошлый раз свинью у нас сосед резал… Так потом три дня мясо жрать ходил, и самогонкой его напаивали, — опять попросил Федор.
Я решился. Утром отец уйдет на работу, а я будто бы в школу. Разберу и вынесу ружье.
— Ладно! — пообещал я.
Братья радостно закивали русыми, стриженными под «бокс» головами с длинными лошадиными челками — отец стриг их сам, собственной машинкой.
В комнату заглянул мой отец. Он был в легком подпитии и потому весел.
— А-а… Это вы, косолапые… — протянул он, увидев моих гостей. Братья молчаливо потупились: косолапыми их дразнили все мальчишки в округе.
— Тебя как звать? — ткнул отец пальцем Вольдемара в живот.
— Чушин. Вольдемар Григорьевич, — солидно, не по-детски ответил мальчик
— Ишь ты… Вольдемар Чушин… — усмехнулся отец. — На-ка тебе, товарищ Чушин, три рубля — на всех. Конфет купите.