За окном давно стемнело, и гости начинают собираться. Владимир Иванович включает свет над крылечком, и все долго прощаются на этом уютном пятачке света, прежде чем уйти в снежную муть разыгравшейся метели.
Проводив гостей, Владимир Иванович, пьяненько пошатываясь, переодевается и, подхватив наполненное ведро, шустро бежит во двор, к сараям, зябко поднимая плечи и загребая ногами свеженаметенные, непривычные еще сугробы.
Тамара Васильевна принимается было мыть посуду, но устало машет рукой и стягивает перед зеркалом фартук и узковатое, надавившее под мышками платье.
Возвращается Владимир Иванович, неторопливо умывается, пофыркивая и подрагивая плечами в рыжих конопушках, а Тамара Васильевна разбирает постель, взбивает перину…
Улегшись, некоторое время смотрят телевизор, а за окном, запотевшим влажно, серебрится свежо и морозно налипший на стекла снег…
Потом Тамара Васильевна засыпает, всхрапывая, а Владимир Иванович еще долго смотрит программу «Время», какой-то концерт, вспоминает прошедший день и улыбается довольно, а березы в палисаднике покачиваются под метельным ветерком, и голые леденистые веточки стучат в окно сонно и успокаивающе… Спи, Владимир Иванович, спи, мир твоему дому…
…И он засыпает…
Листья осенние
И была осень — слякотная, туманная в городе. Холодный северный ветер повеял уже зимним, снежным, и хорошо было в эту пору там, в лесу, — но город не умел хранить своей осенней красы. Опавшие листья подметали, валили в кучи вдоль мокрых тротуаров, а потом увозили куда-то на обшарпанных самосвалах. И только в старых кварталах, застроенных ветхими деревянными домиками, по узким улочкам еще сохранялся терпкий, горьковатый аромат увядших садов.
В эту осень Самохину стало особенно худо. Вот и вчера утром его опять свалил приступ стенокардии. Самохин тер испуганно влажной красной ладонью грудь, совал под язык мелкие приторно-сладкие таблетки нитроглицерина, и от лекарства кружилась голова и шумело в ушах.
«Сдохну здесь, один в четырех стенах… И ведь не хватится никто!» — думал он зло и беспомощно.
После приступа до обеда лежал в смятой, не стираной давно постели, курил с досады на себя и на всех, а потом кашлял — долго и мучительно.
Трудно было Самохину. Два года назад умерла жена — не старая еще, на пять лет моложе его, Самохина, да и умерла внезапно и до обидного буднично: с вечера, сославшись на головную боль, легла пораньше, а когда Самохин, допоздна засидевшийся над какой-то книжонкой, тоже стал было укладываться — наткнулся вдруг на холодную, безжизненную руку жены.
— Валюша, ты что? — испуганно спросил он, а потом, догадавшись, закричал растерянно и сердито: — Да ты умерла, что ли?!
Так и похоронил он свою Валюшу, и пока шел у гроба, лицо его было обиженным и досадным: «Вот, мол, горе какое — взяла, да и умерла, а тут как хотите…»
Со всех сторон тяжело стало Самохину — то, что один, как перст, на свете белом остался, и то, что опять же — не стиран, не кормлен, да и здоровье… Где оно, здоровье-то?..
В сентябре попал Самохин в больницу. В приемном покое старая, неразговорчивая нянька шлепнула на стол полосатую пижаму и стопку белья. Поежившись, Самохин стал натягивать узкие, не сходящиеся на животе кальсоны, прислушиваясь к сердитому голосу няньки, диктовавшей кому-то по ту сторону ширмы:
— Пиджак серый, клетчатый, ношеный. Брюки синие, диагоналевые, ношеные.
— Да не ношеные они! — почему-то обиделся за свои брюки Самохин. — Всего три раза и надевал…
— Ношеные! — с нажимом отозвалась нянька и продолжала: — Носки зеленые, хлопчатобумажные…
— Ношеные! — съязвил Самохин.
В больнице Самохин держался особняком. Днем, когда все больные с волнением ждали обхода врача, а потом лежали, разговаривали о своих болезнях, читали попавшиеся под руку книжки — Самохин спал. Ночью он просыпался, скрипел пружинами кровати, вставал, уходил в туалет и курил. В туалете было холодно и воняло хлоркой.
Только однажды Самохин разговорился с соседями по палате. Белобрысый парень, работавший слесарем на каком-то заводе, рассказывал про то, как от него ушла жена. Вернее, он уверял, что сам бросил ее, но по голосу его и по тому, с какой злостью вспоминал об этом — чувствовалось, что не он, а она ушла от него.
— А ты и нос повесил! — неожиданно для всех вступился Самохин, и ему показалось, что он продолжает давнишний и надоевший разговор. — Подумаешь, баба! Да я и в свои шестьдесят лет об этом добре не шибко волнуюсь! Э-ка невидаль. Была бы шея, а хомут найдется… — Самохин осекся, наткнувшись на удивленное молчание соседей, и, повернувшись к стене, пробормотал: — Бабы… Да ежели я…
С того времени Самохину захотелось домой. Он уже не спал днем, а с нетерпением ждал прихода лечащего врача. Приходил врач, и Самохин прислушивался к его словам, стараясь угадать — скоро ли? Белобрысый слесарь ежедневно приставал к врачам с просьбой о выписке, канючил, уверял, что у него ничего не болит, — а сам по ночам глотал из бутылки украденный в процедурной комнате новокаин. Его мучила язва желудка.