Все три редактора, под которыми Аркадию доводилось работать, прощали ему и уже упомянутый свекольный цвет лица, и извечный коньячно-водочный запашок, который не могли перебить ни сигареты, ни кофе, ни жвачка. Взамен по негласной договоренности требовалось только одно – в нужный момент он должен был стать исполнителем грязной работы. Сколько чисток за это время пронеслось по редакционным кабинетам, сколько журналистов от рядовых корреспондентов до заместителей главного оказались за порогом! И в каждом подобном «спецмероприятии» (когда явно, когда кулуарно) неприметно участвовал Аркадий. Сдавал и предавал. Предавал и сдавал. Не жалел ни тех, с кем делил ежедневную алкогольную дозу, ни тех, кого сам приводил в газету с личными рекомендациями для трудоустройства, ни тех, кто считал его по великой наивности своим другом, кто был вхож в его дом. В лучшем случае «приговоренного к увольнению» приглашал к себе в кабинет, протягивал рюмку коньяка и проникновенно пояснял: «Понимаешь, главный не хочет, что ты здесь работал, тебе лучше уйти без скандала, я позвоню в другие редакции, может быть, устроишься не хуже…». В худшем случае ту же информацию до «приговоренного» доносил кто-то из отдела кадров, а за час до этого Аркадий уже переставал замечать этого «приговоренного» в коридоре, не отвечал на приветствия, не видел, что говорится, в упор.
Возможно, уникальная склонность к предательству в характере Аркадия – это что-то генное, фамильное, наследственное. Говорят, он родом из Западной Белоруссии. Говорят, многие его родственники прожили всю войну «под немцем». Не удивлюсь, если когда-нибудь узнаю, что были среди них бургомистры, полицаи и каратели. На зоне я часто вспоминаю Аркадия (шутка ли, проработали вместе десять лет и каких лет!), иногда пытаюсь представить его в нынешней моей обстановке в роли коллеги – российского арестанта. Как бы он повел себя здесь? По привычке и по инерции используя многолетний опыт, предложил бы себя в помощники администрации, «одел рога», принял должность завхоза, бригадира или хотя бы здесь прозрел, задумался бы о выбранной системе ценностей?
Если бы… Если бы… Только разве жизнь терпит сослагательное наклонение? На сегодняшней момент все в этой жизни сложилось и определилось: он, Аркадий, при всех своих гадостных заслугах, – на воле, в тепле, при белой рубашке, «в муках над номером», я – в арестантской «телаге», таскаю на горбу мешки с вонючими полипропиленовыми пакетами на продуваемой всеми сквозняками «промке».
Иногда я слышу от соседей-собеседников: «Это хорошая зона, ты даже представить не можешь, насколько все могло бы быть хуже…». И представлять не хочу. Полемизировать не собираюсь. Что значит «хорошая» зона, «плохая» зона? Это то же самое, что объяснять посаженному на цепь преимущество цепи с хромированными звеньями перед цепью со звеньями проржавевшими, достоинство ошейника, украшенного бубенчиками, перед ошейником обыкновенным сыромятным. Цепь остается цепью. И ошейник остается ошейником. И несвобода остается несвободой. Даже в клетке с кондиционером, набором тренажеров и бутербродом с черной икрой, что регулярно можно просовывать сквозь те же самые позолоченные прутья.
Уже отмечал, как безвозвратно в прошлое уходит из арестантского сознания сверхуважительное, почти религиозное уважение к хлебу. Стоящая в отрядной «чайхане» специальная картонная коробка для хлебных отходов (с расчетом дальнейшей передачи на лагерный свинарник), каждый день заполняется с верхом. А еще хлебные куски очень часто обнаруживаются в обычных урнах, среди окурков, пустых сигаретных пачек и прочего мусора. Это – не дело! Подобное в российском лагере 20—30-летней давности и представить себе невозможно. Верно, ныне хлеба нам хватает – три раза в день по «пайке». «Пайка» – одна пятая часть буханки. Выходит, три пятых буханки на человека в день. С учетом всего остального (суп, каша и т. д.) – вполне достаточно. Другое дело, этот хлеб не всегда бывает качественным.