Читаем Зори не гаснут полностью

Еще в революцию трудный момент был — никак не мог в серединочке удержаться. Белые требуют: «Ты должен», — и грозят, красные в свою сторону тянут: «Ты должен». Я себя ничьим должником не почитал, думал только о том, как бы шальной пулей не задело. Колчак все же мобилизовал, пришлось дезертировать. Тоже момент наиопаснейший был — расстрел грозил. И последний момент: в сорок третьем году Светлана явилась в полуботиночках мужских, в юбчонке легонькой с голыми фиолетовыми коленками. По первому ледку. Судьбишка их с матерью прижала. Просила продуктов сколько-нибудь. Мамаша ее, Зинаида Васильевна, в то время в больнице пребывала. Однако и тут я от своего принципа отойти не посчитал возможным: отвечал девушке, что упомянутую Зинаиду Васильевну в числе своих знакомых припомнить не могу. Ничего, думаю, свет не без добрых людей — помогут. И правда — помогли, но девчушка оказалась, между прочим, памятлива. Когда я с ней здесь в переговоры вступить пожелал, на предмет, так сказать, семейного соединения, она мне так прямо и отрезала: «Вы, гражданин Валетов, ни на что относительно меня не рассчитывайте, а пуще всего на мои дочерние чувства. Вас я не знаю и знать не хочу, однако разговор наш прискорбный в сорок третьем году помню до ниточки. Тогда у вас дочери никакой не было, откуда же ей теперь взяться?»

А я-то для нее и дом соорудил и обстановочку пособрал. К сожалению, убедился, что характер у нее весьма острый и такими пустяками ее не приманишь.

Так и остался на старости лет наедине со своими немощами. Власть позаботилась — пенсию определила. Одному существовать вполне возможно. Однако, понимаете, как все обернулось: душа человеческая весьма загадочна и непостоянна — в чем ей отказано, того ей и подавай. Сижу здесь один, как сыч в дупле, и думаю, думаю и до того додумываюсь, что мозговращение обратным ходом начинает поворачивать. Например, прихожу к сомнению, тот ли я самый, за кого себя всю жизнь принимал. Непонятно? Постараюсь пояснить. Кажется мне, что я не свою, а чью-то чужую судьбу прожил. Был во мне кто-то другой, кого я во всем пресекал и приостанавливал. Вот этот другой и Зину любил, и Светку, а я запрещал ему об этом говорить, рот затыкал, и когда Светка за продуктами приходила, тот, другой, если хотите знать, плакал от жалости, но я его одолел. А может быть, я не его одолел, а самого себя? И не единый раз, а всю жизнь душил и каблуками топтал. Ради чего же? Ради себя опять же. Ради свободы своей загнал себя в такую философию, которая хуже всякого одиночного заключения. Вот этого я понять не в состоянии. Фамилия одна Ва-ле-тов, а человеков во мне двое, и один другого теперь допрашивает и казнит. И еще пустота меня донимает. Предметов в квартире уйма, передвигаться даже затруднительно, а мне все мерещится пустота, как в поле голом. Вещи с места на место переставляю, однако от перестановки мест сумма слагаемых не меняется — пустоту прикрыть нечем. Человека живого нет, дыхания его. Павел Арсентьевич проживал, так я при нем просто духом воспрянул. А теперь еще хуже прежнего, лучше бы и не было его.

В Валетове меня раздражала его дикая манера говорить какими-то сдвинутыми с мест словами, но понимал я, что это не простое пустословие привыкшего к кривлянию человека. Он будто стыдился говорить обыкновенно, стараясь заслонить шутовскими словечками сожаление о напрасно прожитой жизни.

— Нет ли у вас для сна чего?

Я дал ему люминалу. Он спрятал его в карман и снова заскрипел вкрадчиво:

— Опять же хочется вспомнить о купании Павла Арсентьевича. Я прежде и за собой замечал, а случай этот меня окончательно к общему знаменателю привел насчет совести. Мыслил я, что есть она плод изобретения писательской фантазии, ан, нет, не то. Есть в нас червячок некий, под самым сердцем проживающий, и не прогнать его никаким цитварным семенем. Убедился в том. Вы могли бы мне о ней сорок лекций прочесть — я бы стоял на своем. А вот когда у Павла Арсентьевича китель ледяной хрустел, то этот хруст меня на колени поставил. Поверил я. А зачем? Поздно уже верить. Ни к чему.

— И очень хорошо сделали, что поверили, — не выдержал я. — Очень хорошо. И не поздно. Вы человек здоровый — еще долго проживете. И со Светланой у вас еще, может быть, все наладится. Поймет она…

— Поймет? — спросил он почти испуганно.

— Не чужая ж она.

Старик с горечью поправил меня:

— Она-то не чужая, да я ей чужой.

Расставаясь со мной, он попросил:

— Заходите иногда ради скуки человеческой.

Когда я вышел из дома и оглянулся, то увидел: он стоит, отдернув занавеску, и смотрит на занесенную снегом тропинку.

НОЧЬ НЕОЖИДАННЫХ СОБЫТИЙ

Новый год решили встречать у Нади. Отец и мать ее уехали к бабушке.

Тридцать первого с вечера подул северный ветер, началась метель. Нудно застонали провода.

Иду к Невьяновым раньше, чем договорились. Хочется побыть с Надей вдвоем. Но она уже не одна. У нее Варя и еще две подруги. Помогают накрывать на стол.

Надя оживленная, румяная, в прозрачной кофточке. На мгновение задержала мою руку в своей, сказала одними глазами: «Люблю».

Перейти на страницу:

Похожие книги

Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза