И Валя сказал: «Я суеверен, надо обмануть судьбу, надо увезти его сегодня, живого».
И я отвечала: «Конечно, если надо, если можно — нужно везти. Может быть, там спасение!» Но тут же ждало разочарование — врач после осмотра наотрез отказалась везти: «Больной не транспортабельный. Везти сегодня нельзя. Может быть, завтра…»
То же подтвердил и Бессер. Валя настаивал.
И фельдшер, приехавший со «скорой», ручался: «Довезем. Устрою кислородную палатку. Лекарства все есть…»
И все же врач не согласилась везти.
А я… я молчала… Или я не хотела, чтобы его увезли? Или надеялась на что-то?
Но я даже договорилась с приехавшим со «скорой» фельдшером, что на другое утро он приедет, чтобы сменить Радика, дежурить в очередь с ним, так как тот буквально валился с ног.
Да, я не допускала мысли, что близок конец, что это — смерть. И когда фельдшер просил, чтобы завтра утром ему позвонили, чтобы ему не пришлось приехать напрасно, я настаивала: «Приезжайте непременно! Никаких изменений не может быть!»
Потом вдруг приехал рентген, и к нему ввалилась целая группа людей — стали делать снимок. Зачем? Только мучили напрасно и волновали. И, может быть, этим еще ускорили развязку. Да к тому же чуть не устроили пожар: дура-санитарка обернула электрическую лампочку полотенцем, которое, конечно, вспыхнуло — и ему пришлось дышать этим дымом!
Когда я поднялась наверх (я не присутствовала при снимке — там много было народу и без меня, поместиться негде), я сразу почувствовала запах паленого и в ужас пришла, когда узнала, в чем дело… Потом приходили брать кровь… Ах, сколько волнений причинили они ему, бедняжке, в тот последний его день!
И меня отвлекли от него — если б не эти ненужные процедуры, я бы не отошла от него ни на минуту!
Потом Радик стал требовать, чтоб сварили куриный бульон. Я бросилась искать курицу — сначала к Дуне, но Дуня посоветовала лучше обратиться к соседке Дусе — у той куры моложе. Наконец, достали куру… Потом Радик стал кормить его обедом. И, помню, крикнул с балкона: «Все съел! Несите второе!» Он так хорошо ел в этот последний день!
И утром, кроме молока и ягод, съел много меду, который прислала ему Зуева. Бедняжка, бедняжка — он хотел спастись, он думал — беда в том, что он мало ест, он стал есть больше. Он бросил курить, стал есть — он не хотел умирать, он хотел жить, жить!..
Но после того как я так порадовалась тому, что он ест, когда подумала, что он спасен, и началась трагическая развязка.
И вот подошло шесть часов понедельника, 21 июля.
Я была внизу — кажется, заказывала Ольге обед на завтра. У него был Валя.
И Валя рассказал потом, что он сказал ему: «Достань из пиджака бумажник, деньги». И дал ему 1000 рублей.
Потом вдруг протянул к нему руки, крепко-крепко пожал его руку, так сознательно посмотрел в глаза и сказал:
«Валичка, я умираю… Прощай, мальчик!»
И после этого он начал задыхаться.
Ему давали дышать кислородом, сменяли подушку за подушкой.
Когда я поняла, что это — конец, что началась агония, я пришла в такое отчаяние, почти потеряла рассудок.
Я лежала у Лели, я рыдала, я сходила с ума — я не имела силы подняться наверх. Не могла.
А он звал меня. Принимал за меня то Тосю, то Лелю.
Наконец Лера (спасибо ей!) привела меня в сознание, сказала: «Тетя Вера, идите туда. Вы потом не простите себе, если дядя Миша умрет без вас».
И я поднялась наверх. Бросилась к его постели. Он сидел — высоко в подушках. Глаза были открыты — мои любимые, прекрасные черные глаза.
Но различал ли он что-нибудь, уже не знаю.
Я села на скамеечку перед его постелью, грела его руки, целовала их. Я молила в душе: «Только бы он не умер, только бы не умер, не умер», — и я чувствовала — моя мольба бессильна!
Потом ему стали делать уколы, я отошла, встала в ногах постели, прислонилась к теплой печке — мне было смертельно холодно — и замерла, в ужасе глядя ему в лицо.
Он часто и трудно дышал. После уколов — опять кислородные подушки, их сменяли Валерий и Радик — оба стояли у его изголовья.
Тут же были Тося и Леля. В соседней комнате — доктор Бессер. И вдруг Валя крикнул: «Доктора!»
Поспешно вошел Бессер. Что-то сделал. Потом Радик стал делать укол. Один, другой. Крикнул: «Спирт!»
И вдруг: «Не надо!»
Я поняла — конец!
Было 12 часов 45 минут, начинался новый день — вторник, 22 июля…
Трудно передать словами все мое огромное горе, мое отчаяние, мою безутешную тоску.
Ими полны все мои записи за последние годы. И, наверное, будет так вплоть до последних дней… Да, до последних дней.
30 ноября 1972 г.
ПИСЬМО Л. ПАНТЕЛЕЕВА Л. К. ЧУКОВСКОЙ[22]
Разлив
6. VIII-58.
…Вы просите меня написать о последних днях Михаила Михайловича. Ничего не знаю, давно не видел его, перед отъездом на дачу собирался заехать, навестить — и не собрался.