Действуя по этой программе, друзья быстро почувствовали совершившееся в них «обновление». Но оказалось, что это их внутреннее обновление никак еще не известно властям: проходя по двору своего дома, рассказчик слышит, как шпик выспрашивает дворника насчет его квартиры — скоро ли там будет «руволюция». Он хватает шпика за шиворот, приводит к себе, чтобы тот все увидел собственными глазами — как он живет, с кем общается и что они с приятелем делают. И шпик, которого Глумов, приятель рассказчика, мгновенно назвал Кшепшицюльским (а тот сразу откликнулся на это имя), становится их постоянным гостем, вернее, соглядатаем — собеседником, застольником, партнером в карточной игре, только спать уходил в квартал да играть по утрам на бильярде в ресторане. А далее, по его, шпика, протекции состоялось знакомство интеллигентных друзей с квартальным начальником, который (прощупав через своих сотрудников дополнительно образ их мыслей) объявил на приеме в квартале за них тост: «Теперича, если бы сам господин частный пристав спросил у меня: Иван Тимофеев! Какие в здешнем квартале имеются обыватели, на которых, в случае чего, положиться было бы можно? — я бы его высокородию, как перед Богом на страшном суде, ответил: вот они!»
И когда Зощенко прямодушно объявил умному, блестяще знающему русскую классику Чуковскому о своей
4. «АРЬЕРГАРДНЫЕ БОИ»
Таким образом, невротический недуг Зощенко вкупе с усиливающимся прессом времени подталкивал его к иному, нежели до сих пор, подходу к творчеству: надо написать «жизнерадостную книгу», надо «стать как другие люди», «чтобы сделаться автором жизнерадостной положительной книги». А живя «хорошим третьим сортом» (вспомним предыдущие его высказывания), допустимо печатать и плохие рассказы… И в то же время никуда было ему не уйти от душевных терзаний, уяснений вопросов — от «возни» со своей душой. Как и ко всякому истинному художнику, к Зощенко вполне применимы строки Бориса Пастернака:
К концу 20-х годов Михаил Зощенко явственно почувствовал и осознал всю дальнейшую невозможность для него, человека, того неприятия действительности, которое двигало до сих пор им, художником.
Если еще в марте 1927 года, в предисловии к первому изданию «Сентиментальных повестей», он открыто шел на то, что его книга «зазвучит для некоторых критиков какой-то визгливой флейтой», то уже в апреле 1929-го, в предисловии к четвертому изданию, проясняя окончательно вопрос об авторе повестей, Зощенко не без горькой усмешки писал: «Неврастения, идеологическое шатание, крупные противоречия и меланхолия — вот чем пришлось наделить нам своего „выдвиженца“ И. В. Коленкорова. Сам же автор — писатель М. М. Зощенко, сын и брат таких нездоровых людей, — давно перешагнул все это. И в настоящее время он никаких противоречий не имеет. У него на душе полная ясность и розы распускаются. А если в другой раз эти розы вянут и нету настоящего сердечного спокойствия, то совершенно по другим причинам, о которых автор расскажет как-нибудь после».
И в присоединившейся к этому циклу в 1930 году повести «Сирень цветет» Зощенко говорит:
«Это раньше можно было упрекать автора если и не за клевету, то за некоторый, что ли, излишек меланхолии и за желание видеть разные темные и грубые стороны в природе и людях. Это раньше действительно автор горячо заблуждался в некоторых основных вопросах и доходил до форменного мракобесия.
Еще какие-нибудь два года назад автору и то не нравилось, и это. Все он подвергал самой отчаянной критике и разрушительной фантазии. <…>
Его острая меланхолия и раздражение к людям доводили его форменно до ручки, заслоняли горизонты и закрывали глаза на многие прекрасные вещи и на то, что у нас сейчас кругом происходит.
И теперь автор бесконечно рад и доволен, что ему не пришлось писать повести в эти два или три прискорбные года. Иначе большой позор лег бы на его плечи. Вот это был бы действительно злостный поклеп, это была бы действительно грубая и хамская клевета на мировое устройство и человеческий распорядок».