«Запомнился мне Михаил Михайлович опять-таки личностью своей, всем своим неизменным обликом. Ничто в нем не стронулось с места. Даже внешне. В те тяжкие дни многие окружавшие меня люди, да и сам я, хоть как-то переменились. Зловещая печать блокады — голода, холода, пещерной тьмы — не могла остаться бесследной. Отражалось это в людях по-разному: изменялись одежда, обувь, походка, голос, выражение лица, глаз, очертания фигуры — я уж не говорю о поступках, о поведении. Изменения эти происходили в людях и в дрянную сторону — происходила кристаллизация человеческих характеров. А некоторые и попросту рассыпались в порошок.
Зощенко оставался таким, каким был всегда. Он не утеплялся кофтами, галошами, толстыми шарфами. Он оставался все таким же аккуратным, я бы даже сказал „элегантным“, если бы это дурацкое слово так вопиюще не подходило ни к блокаде, ни к самому Михаилу Михайловичу. Он не похудел и не почернел лицом: худеть ему было не из чего — он всегда был худ, а природной смуглости лица доставало ему и без военных лишений. Походка его не стала торопливой — он и до войны никогда никуда не опаздывал. Опаздывают ведь чаще всего люди, едущие в автомашинах, а Зощенко был пешеходом.
И голос его, тональность, что ли, остались нетронутыми: не появилось в них ни тревоги, ни какой-либо особой строгой собранности. Все мы, очевидно невольно, полагали, что надо покончить с кое-какими нашими глубоко штатскими, мирными замашками. Зощенко не потребовалось корректировать в себе ничего. Быть может, сказалось здесь, что еще в молодости, в первую мировую войну, он был отличным, отважным военным. Во всяком случае, определение храбрости, по Льву Толстому, складно ложилось на характер Зощенко. Храбрый человек — это тот, кто делает то, что следует, писал Толстой.
Мужество Зощенко было именно таким».
Однако по поводу того, что в тяжкое военное время «Зощенко не потребовалось корректировать в себе ничего», следует, наверно, заметить: для него вообще не существовало тогда подобной задачи, ибо он, как и Анна Андреевна Ахматова, независимо даже от своего дворянского происхождения, обладал аристократизмом души, свойственным истинным и избранным художникам. И оставаться самим собой было естественным качеством его натуры.
Эта невозможность для него хоть в чем-то отступиться от самого себя, примениться к подчиняющим человека бесчеловечным обстоятельствам, делала Зощенко особенно незащищенным в условиях наступавшей блокады. Тем более что нездоровье в той или иной форме преследовало его в течение всей жизни. Тяжкий быт рядового ленинградца, к чему он не мог приспособиться, быстро истощал его физические силы.
Наконец в писательской организации было решено обязательно его эвакуировать, несмотря на то, что он противился этим предложениям.
Возглавившая в Ленинграде писательский секретариат военного времени В. К. Кетлинская писала впоследствии о Зощенко:
«Михаил Михайлович не хотел, вернее, стыдился уезжать:
— Мне кажется, потом мне всю жизнь будет совестно.
С помощью Евгения Львовича (Шварца), который был дружески близок с ним, нам все же удалось эвакуировать Зощенко уже в крайне тяжелом физическом состоянии».
Конечно, он понимал бесполезность своего нахождения здесь — никакой действенной помощи в обороне осажденного города, если враг пойдет на штурм, он оказать не мог. Но в Ленинграде оставались сотни тысяч жителей, больных, физически ослабленных, как и он, людей, не говоря уже о детях. И ему было совестно не разделить с ними пусть и погибельную, но общую участь. Человек чести, он стыдился предоставляемой ему писательским руководством — и, по мнению окружающих, безусловно, справедливой и заслуженной — льготной возможности уехать.
К тому же эвакуировался Зощенко один, без семьи.
Причины и обстоятельства такого семейного поворота изложены в воспоминаниях Веры Владимировны:
«Как же случилось, что Михаил уехал из Ленинграда, оставил нас одних — почти на верную гибель?
А случилось вот что.
18 сентября его по телефону вызвали неожиданно в Смольный… Уходя, он сказал — „Боюсь, что это по вопросу об эвакуации…“
Так и оказалось — ему было предписано в 2-дневный срок вылететь из Ленинграда в Москву — его, как и ряд других „ценных людей“ — „золотой фонд республики“, срочно вывозили из осажденного города — в тот момент, момент смертельной опасности, у руководства были сомнения — удастся ли удержать город в наших руках…
Отказаться от эвакуации было невозможно. Это дало бы повод подумать, что он „ждет немцев“. Ведь полного доверия к Зощенко, книги которого тысячными тиражами издавались за границей и толковались буржуазными критиками как доказательство нашей убогой жизни, глупости и некультурности народа, полного доверия к нему не было.
В действительности же Михаил никогда не допускал мысли о том, что немцы могут взять Ленинград. <…>
И когда он вернулся из Смольного и сообщил мне о необходимости эвакуации и я, подчиняясь неизбежному, согласилась ехать с ним, если, конечно, отпустят и Валю — оставить его одного, беспомощного и беззащитного, я, конечно, не могла.