– О доблестях, о подвигах, о славе, – вставил Горюхин младший.
Недоучившийся семинарист, кем он только ни побывал: и актером провинциальных театров, и массовиком-затейником в детских лагерях, и распорядителем на свадьбах и похоронах.
«Я артист широкого профиля», – говорил он сам о себе, а старший Горюхин посмеивался:
– Еще бы, уж так тебя, Ванька, вширь разнесло, что, гляди, скоро ни в одну дверь, включая калитку на кладбище, и боком протиснуться не сможешь…
– Да не к спеху, на кладбище-то, – хохотал младший, оглаживая живот и подтягивая сползающие тренировочные штаны, – авось, к тому времени похудею.
Старший Горюхин, сообщив миру свое басовое «эхма», распахнул заношенную замшевую куртку и вытащил из внутреннего кармана плоскую бутылку. Внутри зеленел стебелек с продолговатыми, пузырчатыми листьями, бултыхалась прозрачная жидкость. Отвинтил пробку, обтер обшлагом рукава горлышко, протянул Федору Федоровичу:
– Будешь? Очень от простуды помогает.
Федор поморщился:
– Знаешь же: Магда унюхает – убьет. Я теперь молоком лечусь.
– Ну да, ну да, – согласно покивал Иван, – Магда – она может. Но… самогоночка-то на кадиле сарматском настояна. Ты вдумайся, писатель… Кадило сарматское! Слова какие! И аромат меда… Помню, когда вепря гигантского зарубил, стал траву рвать, чтобы руки от крови вытереть, тут мне это кадило и подвернулось… Сам в крови, а руки медом пахнут. На запах весталочка и купилась.
Младший Горюхин мечтательно вздохнул, поднес к носу толстые волосатые пальцы и огорченно скривился.
– Прошлый раз, кажется, это олень был, – засмеялся Сивцов.
– Нет, оленя жалко, – отмахнулся бывший артист и вдохновенно продолжил. – Обычно я кабанов этих с одного захода, стрелой в сердце укладывал. А тут – гигантский попался. Шкуру проткнул, а до сердца – длины стрелы не хватило. Я с коня спешился, пошел по следам, но и он, не будь дурак, мне навстречу ринулся, то ли он под мое копье, то ли я под его клыки. Не помню уж, сколько мы с ним друг друга гвоздили, да только мое копье, видать, острее оказалось. Как все закончилось – я к водопаду, умыться, а там – хотите верьте, хотите нет, обнаженная девица чресла обмывает. Где надо – выпуклая, где надо – вогнутая, все при ней. Короче, засмотрелся я. Да и она… глаза стыдливо отводит, а веточкой какой, либо водорослью прикрыться не спешит и на то копье, что всегда при мне, косится…
– Где ты, Ванька, слов таких набираешься, – громыхнул бас-тромбон.
– Так что же… и мы романы почитываем, – ухмыльнулся младший Горюхин, пытаясь сложить руки на животе. То ли руки коротковаты были, то ли брюшко – великовато, но, не дотягиваясь друг до друга, пальцы рук беспокойно елозили по обтянутому курткой взгорью, словно нажимали на невидимые клавиши.
– Оказалась она не простой девицей, а посвященной богиней Огня, – пальцы левой руки исполнили на животе гамму, символизируя отчаяние. – У них, сами знаете, порядки строгие: безбрачие, а если не дай бог, девственность где обронишь, в землю заживо закопают, красу девичью не пожалеют.
Пальцы правой руки быстро побежали по животу, изображая мыслительный процесс, но, зацепившись за клапан куртки, остановились.
– На раздумья-то времени не было. Протянул к ней руки, она как аромат меда вдохнула, так и сомлела. А я с ней на руках на коня вскочил, да понеслись во весь опор сквозь леса и болота. Столетние ели ветками по глазам хлещут, ноги красавца-жеребца моего трясина засасывает, только не на того напали: не выронил я девицу, а богиням вскоре неповадно стало догонять нас. Свадьбу сыграли…
– И я там был, мед-пиво пил, – пробормотал Федор Федорович, искренне удивленный печалью, прозвучавшей в голосе приятеля.
– Да уж, такую свадьбу не забудешь, – подхватил тему старший Горюхин и повел свое соло. – Дай бог памяти, чтоб не соврать, то ли в шестьдесят восьмом, то ли в семьдесят восьмом довелось играть нам на свадьбе герцога Бургундского.
– Ты век-то, век уточни, долгожитель наш, – давясь от смеха, перебил Сивцов.