«…Молчание, — читал далее и отмечал методически Иван Петрович в статье „Оратор“, — если оно только не происходит из особенной, даже иногда весьма похвальной при настоящей организации общества осторожности или боязни, чтоб речь не была перетолкована во вред говорящему людьми официально неблагонамеренными (см. слово
И далее (слово «Ораторство»):
«…Смешон поэтому в глазах всякого истинно мыслящего человека укор в бесталантливости там, где была бы жалкая посредственность законодательницей и где самая талантливость являлась бы чем-то враждебным духу тамошних общественных учреждений!.. Не странно ли там искать ума, усовершенствований и изобретений, где всякое обнаружение разумности, всякое нововведение было бы чем-то противузаконным, безнравственным… где однообразие, монотонность, безмыслие и бессмыслие — закон общественной жизни… как это и есть в Турции или Китае!..
…Для общества, не привыкшего к рассудительности и разумности, слова мудреца будут словесами безумия!.. В нем глупость и невежество будут удостоены обожания, а истина и знание — гонимы!!
…Невольник никогда не может быть красноречивым.
…Как война родит великих полководцев, так время народных волнений производит великих ораторов. Разительные примеры представляет в этом отношении Франция… Силою бессмертной своей речи пробудили миллионы дремавших и подавленных умов… смело шли на смерть и горделиво умирали за общее дело равенства и свободы…»
Иван Петрович отложил злополучную книжицу. От этого чтения делалось не по себе. Казалось бы, что может быть безобиднее словаря? Но искусно подобранные слова превращали его в трактат, связный, цельный, основанный на дерзких идеях. Стоило вспомнить, что из напечатанных двух тысяч сумели скупить, как разузнал Иван Петрович, лишь тысячу шестьсот экземпляров, и, стало быть, четыреста остаются в публике, на руках, и, конечно, читаются, и, конечно, людьми молодыми, горячими, и стоило себе представить впечатление, на них производимое этими небывалыми на русском языке строками ныне, в сорок восьмом году, — тут уж в самом деле было от чего затревожиться.
Этот Петрашевский, неожиданно подумал Иван Петрович, рождения двадцать первого года и, стало быть, ему от роду около двадцати семи. Самому Ивану Петровичу столько было в семнадцатом, под Парижем. При Воронцове управлял сношениями с французскими властями. Если бы даже он хотел позабыть тот свой взлет, вероятно, вершину карьеры (молодому подполковнику Генерального штаба она виделась, впрочем, лишь блестящим началом), — сорок восьмой год не позволил бы этого: Франция опять завладела мыслями.
В двадцатом году, уже в Кишиневе, генерал Михаил Федорович Орлов говорил: «Революция в Испании, революция в Италии, революция в Португалии, конституция тут, конституция там. Господа государи, вы поступили глупо, свергнув с престола Наполеона». В сорок восьмом году эти слова были вполне созвучны духу времени, как и стихи Пушкина той поры: «…Надеждой новою Германия кипела, шаталась Австрия, Неаполь восставал…»
Вторая вершина жизни Ивана Петровича Липранди, быть может, даже выше первой, была связана с Бессарабией, с Дунайскими княжествами. И сорок восьмой год тоже остро напомнил ему об этом — событиями в Валахии, о которых он узнал стороною; в Петербурге пока ничего не объявляли. Но так совпало, что произошли эти события почти день в день через двадцать семь лет после памятной Ивану Петровичу битвы при Скулянах и в том же почти месте.