Чем можно было пронять их? «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей…» Прав Пушкин!.. Оставалось одно: указать открыто на всю ничтожность молодых болтунов и их ребяческих замыслов на примере глупейшего братства Момбелли и хлестаковских бесед с Черносвитовым. Даже слепой увидел бы из этого, что если кто и мог иметь между ними серьезные намерения, то лишь только один он, Спешнев, а отвернулся от этой молодежи потому, что не находил в ней опоры. Черносвитов, этот сибирский исправник, этот фурьерист-усмиритель, которого он искренне принял было за эмиссара какого-то тайного общества в Сибири, на самом деле был если не шпион, то вылитый Хлестаков, с его Уралом под рукою и четырьмястами тысячами народу, только и ждущего от него сигнала. Своей выходкою вынудив Спешнева уехать от Черносвитова, когда тот был готов все рассказать, Петрашевский помешал узнать его до конца… Впрочем, нет! Что бы там ни прояснилось тогда, только он один, Спешнев, после заграничных своих изысканий всерьез задумывался о тайном обществе, поэтому поначалу обманулся и в разбитном Черносвитове, и в поручике Момбелли, подумал, что за ним общество и он хочет завлечь туда их с Петрашевским. А что предложил поручик в действительности? Охоту за местами, выставляя это как приманку для многих, да общую кассу для выгодного оборота. А стоило ему, Спешневу, поставить вопрос о цели, как это смутило всех. Но именно он, понимая, что вопрос самый важный, накидал на бумаге план тайного общества и прочитал его им и при них же сжег. Они и разошлись, потому что не согласились в цели: он думал о бунте, а не об охоте за местами! И хотя лишь Дебу прямо выразил свое несогласие, испугались все, не хотели только показать испуга, а если собирались к нему после и старались всячески не разойтись с ним, так это для того, чтобы предложение его замять, а если звали к себе, то опять же, может быть, для его же блага, чтобы убедить отстать от таких мыслей.
И даже Павел Филиппов, ребячески безрассудно одному себе приписавший замысел типографии, — на деле этот благородный юноша действовал по его, Спешнева, научению.
О типографии Спешнев предпочел бы, разумеется, умолчать. Но ему дали прочесть показание Филиппова; тот признался, что недели за две до ареста вознамерился ее устроить — независимо ни от кого и втайне, — и с этой целью занял у Спешнева денег и заказал нужные вещи, из коих некоторые, а именно деревянный станок и чугунные доски, привезены были к Спешневу на квартиру, и оба они положили сохранить эту тайну, так что сей умысел касается только их двоих. Прочитав все это, Спешнев сказал следователям, что напрасно Филиппов берет на себя лишнее, ибо действовал не по собственному почину. Это он, Спешнев, упросил его заказать разные части типографского станка и потом получил их от Филиппова. Понятно, что показанию Спешнева придали больше цены и даже учинили обыск у него на квартире. Это он предвидел, надеялся, что ничего не найдут. В их семерке, задумавшей типографию, был уговор: если с ним что-то случится, другие должны унести из квартиры станок. Кому это удалось, он понятия не имел, но кому-то, судя по результатам обыска, удалось.
И тогда он объявил торжествующим старым ослам:
«Вот моя полная исповедь, я виноват», и после этого, так и не докопавшись до истины с типографией, они наконец оставили его в покое.