Она пригласила меня в маленькую, кое-как меблированную, но приятную гостиную; там были книги, письменный прибор и на стенах портреты Ницше, Дюрера, Эмилии Бронте; на крохотных стульях сидели две большие куклы в школьной одежде: их звали Фридрих и Альбрехт, и Камилла говорила о них так, словно они были живыми детьми. Она непринужденно начала беседу. Описала представления Но, на которых присутствовала несколько дней назад, рассказала мне «Селестину», которую собиралась переделать и самолично поставить на сцене. Она меня заинтересовала; свои рассказы обо всем она подкрепляла очень выразительными жестами и мимикой, и я нашла ее весьма привлекательной, хотя она и вызывала у меня раздражение. Во время нашей беседы она утверждала, что женщине не составляет никакого труда заманить мужчину в свои сети: чуточку комедии, кокетства, лести, ловкости, и все будет в порядке. Я не признавала, что любовь завоевывается хитростью: например, Панье даже Камилле не удастся провести. Возможно, с презрением согласилась она, но это потому, что он лишен страсти и благородства. За разговором она играла своими браслетами, трогала серьги, посылала зеркалу нежные взгляды. Такое самолюбование казалось мне нелепым, и все-таки оно неприятно поражало меня. Я ни за что не смогла бы улыбаться своему отражению с таким самодовольством. Но потому-то Камилла и выигрывала; ее восторженное восприятие самой себя неподвластны были моей иронии; равновесие могло быть восстановлено лишь разительным самоутверждением с моей стороны.
Я долго бродила по улицам Монмартра, кружила вокруг «Ателье», пребывая во власти пренеприятнейших чувств, какие мне когда-либо доводилось испытывать и которым, думается, подходит одно определение: зависть. Камилла не позволила установиться между нами взаимности; она силой вовлекла меня в свой мир и отвела мне ничтожное место; я уже не обладала достаточной гордостью, чтобы ответить симметричным вовлечением, иначе мне пришлось бы заявить, что она всего лишь самозванка, но мнение Сартра и мое собственное препятствовали этому. Возможно, было и другое решение: отказаться от себя и предаться безоговорочному восхищению; на это я была способна, но не в отношении Камиллы. Я ощущала себя жертвой своего рода несправедливости, тем более раздражающей, что я готова была оправдать ее, поскольку неотрывно думала о ней в то время, как она обо мне уже забыла. Поднимаясь и спускаясь по лестнице Бютт[15], одержимая ее существованием, я наделяла ее большей реальностью, чем себя, и восставала против верховенства, которое сама даровала ей: именно такое противоречие превращает зависть в столь мучительную боль. Я страдала от нее в течение нескольких часов.
Потом я успокоилась, но еще долгое время испытывала по отношению к Камилле двойственное чувство: я видела ее одновременно ее глазами и моими собственными. Однажды, когда она принимала нас с Сартром, она описала нам танец, который должна была исполнять в ближайшем спектакле «Ателье»; она изображала цыганку и придумала залепить ей глаз пластырем, свое решение она оправдывала хитроумными соображениями относительно цыган, танца, театральной эстетики; это было вполне убедительно. На сцене ее туалет, грим, пластырь, а вместе с тем и ее хореография показались мне смешными; меня сопровождали моя сестра и один из ее друзей; они корчились от смеха. Как-то ближе к вечеру я пригласила Камиллу вместе с Пупеттой и Фернаном, оказавшимся проездом в Париже. Ее скрученные жгутом волосы прикрывал черный бархатный берет; из-под черного одеяния, усеянного белыми горошинами, виднелась кофта с буфами на рукавах: она напоминала, но неназойливо, некую картину эпохи Возрождения. Камилла много и с блеском говорила. После ее ухода я нахваливала ее красоту и то искусство, с каким она умела создавать особую атмосферу. «Атмосферу в основном создавали вы», — заметил Фернан с ворчливой доброжелательностью. Я была очень удивлена и стала думать, что, возможно, я сама наделяла Камиллу приводящей в смущение властью. В конце концов, я к ней привыкла, примирилась с ее достоинствами и недостатками. По мере того, как я вновь обретала самоуважение, мне удавалось избавиться от того завораживающего действия, какое поначалу она оказывала на меня.
Это медленное возвращение своих позиций началось весной 1931 года, когда мне понадобилось принять решение относительно своего ближайшего будущего.