Разумеется, выносить это отшельничество мне помогало то, что часто приезжал Сартр или же я ехала в Гавр; и много времени мы проводили в Париже. Благодаря Камилле мы познакомились с Дюлленом, который очаровал нас; он умел рассказывать, одно удовольствие было слушать, как он вспоминает свои дебюты в Лионе, в Париже — достославные дни «Проворного кролика», где он читал стихи Вийона, происходившие там ужасные драки: однажды утром уборщица, выметая осколки бутылок и стаканов, увидела среди них на полу человеческий глаз. Однако, когда мы задавали ему вопросы относительно его понимания театра, Дюллен уклонялся от них; лицо его становилось замкнутым, со смущенным видом он устремлял взгляд в потолок. Я поняла почему, когда увидела его за работой. Конечно, у него были определенные принципы; он осуждал реализм; он отказывался воздействовать на публику слащавыми подсветками, примитивными ухищрениями, которые ставил в упрек Бати. Но когда он брался за пьесу, то не следовал какой-то определенной теории заранее, а пытался приспособить свою мизансцену к индивидуальному искусству каждого автора; с Шекспиром он обращался иначе, чем с Пиранделло. Поэтому не следовало расспрашивать его впустую, надо было видеть, как он работает. Он разрешил нам присутствовать на нескольких репетициях «Ричарда III» и удивил нас. Когда он произносил текст, то возникало впечатление, что он создает его заново. Трудность заключалась в том, чтобы передать актерам манеру, ритм, интонацию, которые он придумал; он не объяснял, он внушал, околдовывал. Постепенно актер, способности и недостатки которого он ловко использовал, становился его персонажем. Это превращение не всегда происходило без труда. А поскольку Дюллен занимался также постановкой, мизансценами, освещением и к тому же изучал собственную роль, то ему случалось совсем терять голову. И тогда он устраивал скандал. На какой-нибудь реплике из Шекспира, не меняя тона, он продолжал извергать безнадежное или яростное проклятие: «Ну нет, это полный конец! Мне никто не помогает. Не стоит продолжать». Он не скупился на крепкие ругательства и стонал так, что душа разрывалась; он отказывался вести репетицию, ставить «Ричарда III», вообще отрекался от театра. Присутствующие замирали в почтительной растерянности, хотя никто всерьез не принимал эти знаменитые гневные вспышки, в которые он и сам не верил. Потом внезапно он вновь становился Ричардом III. Он обладал неодолимой притягательностью, его лицо — подвижные ноздри, змеевидные губы, хитрющие глаза — великолепно передавало жестокость. Соколофф со своей внешностью и акцентом создавал образ совершенно необычного Букингема, но наделял его такой жизненной силой, что невозможно было устоять перед его обаянием. Во время таких сеансов я познакомилась с очень красивой Мари-Элен Дасте, унаследовавшей от своего отца Жака Копо широкий гладкий лоб и огромные светлые глаза; она играла роль леди Анны, которая ей совсем не подходила. Дюллен придумал замечательное оформление: сцену разделяла надвое сетка с крупными клетками; в соответствии с освещением картины можно было расположить впереди, совсем рядом со зрителями, или создать впечатление расстояния, играя эти картины за сеткой.
Мне казалось интересным и лестным быть причастной к созданию спектакля; Колетт Одри доставила мне огромное удовольствие, когда взяла нас на съемки фильма, в котором ее сестра Жаклина работала ассистенткой режиссера; речь шла о фильме «Этьен» по пьесе Жака Деваля. В студии было полно народа и очень жарко. Жаклина показалась мне хорошенькой и весьма элегантной, хотя там были женщины, одетые еще лучше, чем она, в числе прочих одна актриса, немного бесцветная, чей серый бархатный костюм, однако, восхитил меня. Статисты томились по углам. Жак Боме снимался в начале одной сцены; в ответ на вызов начальника он должен был сказать: «Слушаюсь, господин директор!», определенным образом щелкнув языком. Оператор был недоволен освещением и кадрированием: Боме тринадцать раз повторил свою реплику, ни разу не изменив ни интонацию, ни мимику. Долгое время у нас сохранялось об этом ужасное воспоминание.
И все-таки нам бывало немного грустно, когда в восемь часов на вокзале Сен-Лазар мы садились в поезд, доставлявший нас в Руан и в Гавр. Путешествовали мы во втором классе, третьего в скорых не было. В синих купе, украшенных фотографиями, на которых изображались достопримечательности Нормандии и Бретани — аббатство Жюмьеж, церковь Кодбека, озеро Крикбёф, которое мне довелось увидеть лишь двадцать лет спустя — всегда было очень жарко. Мы погружались в романы Ван Дайна, кровавые рассказы Уитфелда, Дэшила Хэммета, в которых критики видели предвестников «нового романа». Когда я выходила из здания вокзала, город спал; съев круассан в «Метрополе», который уже закрывался, я отправлялась к себе в комнату.