Никогда еще дождливое небо Руана, его благопристойные улицы не казались мне более мрачными, чем в тот предвечерний час. Я с тревогой ожидала телеграммы от семьи Перрон и все время заглядывала в приемную гостиницы; приходила некая темноволосая дама и оставила мне записку: «Я не питаю к вам ненависти. Мне надо поговорить с вами. Я жду вас». Что за наваждение — эта дверь, которую предстояло открыть, потом закрыть, этот подъем по темной лестнице, потом спуск, и все это беспорядочное мельтешение в голове там, наверху! Закрыться одной на ночь глядя в комнате Луизы, под огнем ее взгляда, вдыхать пропитавший стены едкий запах отчаяния: эта мысль пугала меня. И снова Сартр пошел вместе со мной. Луиза с улыбкой протянула нам руку. «Так вот, — непринужденным тоном сказала она. — Я пригласила вас, чтобы спросить совета: надо ли мне продолжать жить или лучше убить себя?» — «Конечно жить», — поспешно сказала я. «Хорошо. Но как? Как зарабатывать себе на жизнь?» Я напомнила ей, что она преподаватель; она с досадой пожала плечами: «Да полно! Я послала заявление о своем увольнении! Я не желаю больше кривляться до конца моих дней». Кривляка, шут, как отец Карамазов, ладно, она играла эту роль, но теперь конец, она хотела возродиться, работать своими руками, быть может, мести улицы или стать прислугой. Она надела пальто: «Я спущусь купить газету, чтобы посмотреть объявления». — «Хорошо», — ответила я. Что тут скажешь? Она с потерянным видом смотрела на нас: «Ну вот, я опять разыгрываю комедию!» Она бросила пальто на диван. «И это тоже комедия! — сказала она, закрыв лицо руками. — Неужели нет никакого способа избавиться от этого?» В конце концов она успокоилась и снова наградила меня улыбкой: «Ну что ж, мне остается только поблагодарить вас за все, что вы сделали». Я поспешила возразить: я ничего не сделала. «Ах, не лгите!» — рассерженно парировала она. Все последнее время я усердно старалась убедить Луизу в ее нравственном падении; все эти истории, которые я ей рассказывала о Симоне Лабурден, о Марко, Камилле — мне хотелось знать, достаточно ли низкая у нее душа, чтобы в них верить: и она верила. В обществе людей она была похожа на какое-то бревно, позволяющее затягивать себя тиной; только в одиночестве она вновь обретала чуточку здравого смысла; такая пассивность перед другими как раз и представляла собой один из аспектов ее падения. И, разумеется, я старалась погрузить ее в это лишь для того, чтобы вызвать у нее противодействие, которое позволило бы ей вырваться из трясины. Свое дело я завершила тем, что посоветовала ей написать воспоминания о детстве: это был способ лечить ее с помощью психоанализа. Я не стала защищаться от ее смущающей благодарности.
Эта сцена в точности напоминала театральный диалог. Она произвела на нас сильнейшее впечатление. Мы были поражены неспособностью Луизы отказаться от «комедии»: это полностью подтверждало мысли, появившиеся у нас на сей счет; ошибка Луизы, на наш взгляд, заключалась в том, что она хотела создать некий образ себя самой, который послужил бы ей оружием против несчастной любви, а ее заслуга в том, что теперь она прозрела, а драма ее в том, что чем больше она будет стараться, тем с меньшим успехом сможет забыться.
Отец Луизы приехал на следующее утро; он производил бочки в Авероне и с недоверием расспрашивал нас: «Что с ней сделали, с этой девушкой?» Видимо, он подозревал, что какой-то соблазнитель совратил ее. Вечером прибыл брат Луизы, студент Эколь Нормаль, который был моложе ее на десять лет; он тоже держался настороже. Он расположился у сестры до конца рождественских каникул. Перед отъездом из Руана Колетт отправилась к директрисе Луизы с просьбой уничтожить ее письмо об увольнении; ее приняла главная надзирательница. Директриса звонила в дверь Луизы, чтобы объясниться с ней; Луиза прогнала ее с криком: «Я ищу благого дела!» Директрису охватил такой ужас, что с тех пор она не вставала с постели.
Я снова увидела Луизу в первых числах января в кафе «Метрополь»; худая и пожелтевшая, с влажными руками, она дрожала всем телом. «Я была больна, очень больна». За последние две недели ей довелось познать своего рода раздвоение, она говорила мне, насколько это ужасно — постоянно видеть себя. Она плакала. Никакой враждебности у нее не осталось; она умоляла меня защитить ее от клеветы. «Клянусь, на моей руке нет вины», — сказала она, положив ладонь на стол. Да, в своей статье она написала, что персонажи Ж.Б. похожи, словно пальцы одной руки, но в этой фразе не было никакого намека. Никогда она не желала зла ребенку Ж.Б. Она была исполнена решимости лечиться. Врач посоветовал ей поехать в горы; брат собирался проводить ее, а она останется там на две-три недели.