От стены, из-под сводов выскакивали фигуры, каждая по собственному почину, и тоже потрясали стиснутыми кулаками. Д’Эпернон сперва пытался укрыть свое оплеванное лицо. Ему приказали, все так же безмолвно, выставить лицо на поругание. Под конец пути у него самого была одна мысль: выставить на поругание всего себя. Пусть двор признает его, пусть королева убежит от него. Король уже не дышит, однако он сулит своему предателю: ради этого он пробудится, ради того, чтобы поглядеть на него. Один, заклейменный безумием и предельным позором, другой, омраченный гневом, седовласый и суровый — так добрались они до караульни Лувра.
Солдаты выступили вперед, стукнули прикладами ружей оземь. Они хранили молчание, подобно толпам на улицах, и у каждого был взгляд как у однорукого капитана. Тот дошел до подножия парадной лестницы и отсюда продолжал следить глазами за герцогом д’Эперноном, как он поднимался, закинув голову и по-прежнему подставляя лицо к услугам всякого, кто хотел плюнуть в него. После этого уволенный, обремененный долгами офицер отправился на старый двор, в финансовое ведомство.
Он заявил, что король приказал составить распоряжение, которое собирался подписать, воротясь с прогулки. Писцы — до тех пор они только и знали, что слоняться и шушукаться, — теперь вдруг всем скопом засуетились. Предложили посетителю присесть. Послали рассыльного с бумагой. Заверили посетителя: еще минутка, и долг его будет погашен. Он этому не верил, а ждал, что его арестуют и заточат пожизненно в глубокое подземелье, куда попадают не за долги. Однако явился сам начальник ведомства. Отважный капитан заплатил сполна. Офицер, которого возлюбил наш король, свободен.
Seul Roi[*]
Генрих еще раз пришел в себя — вернее, тень былого сознания возвратилась к нему, когда его выносили из экипажа. Случилось это под лестницей, ведущей к покоям королевы. Его тотчас попытались оживить вином. Господин де Серизи, лейтенант его гвардейцев, поддерживал ему голову, причем король несколько раз подымал и опускал веки. Затем они остались сомкнутыми. Отдаленно и смутно, всякий раз как глаза его открывались, у него возникало воспоминание. Первое: «Арсенал, я собирался к Рони, меня не поняли».
Второе воспоминание, отдаленное и смутное: «Габриель, бесценная повелительница, твои уста вдыхают в меня твое дыхание. Не уходи». Третье воспоминание гласило бы: «Мы не умрем». Но только это уж не та мысль, что зародилась и сложилась у живого, дабы вселить в него мужество для настоящего и будущих времен. Другой, не этот, угасающий, подумал так. И все же, когда в третий раз поднялись веки, в мозгу, за большими глазами, которые сейчас закроются навсегда, последней мелькнула мысль: «Мы не умрем».
Тело отнесли в кабинет короля и положили на кровать. Комната вскоре оказалась переполненной; многим лишь бегло удавалось взглянуть на окровавленную рубаху, восковой лоб, грудь, всю в кровоподтеках, сомкнутые глаза, раскрывшийся рот. Людям сказали, что король жив, и, так как никто здесь иначе и помыслить не желал, это тело еще некоторое время оставалось королем. Подле трупа находился первый врач, который тогда звался Пти, и архиепископ Амбренский, чей величавый собор расположен в Альпах. Не священник, а врач отважился обратиться к мертвецу, чтобы он просил Иисуса, сына Давидова, смилостивиться над ним.
Под конец тишина переполненной комнаты стала нестерпима, кто-то прикрыл королю рот орденским крестом. Это было признание, что он уже не дышит. Движение прошло по сгрудившейся толпе, и она раздалась надвое. Когда Мария Медичи вбежала в комнату, зрелище останков было открыто ей.
— Король умер! Король умер! — закричала она без памяти. Канцлер, из числа законоведов сурового склада, призвал к порядку ее величество.
— Короли не умирают во Франции, — заявил он и показал ей дофина, которого привел с собой. — Король жив, мадам!
Она была разочарована и даже возмущена. Ее Кончини распахнул дверь к ней в спальню и крикнул:
— E ammazzato[*]. От него мы избавились.
Дофин тотчас же покинул кабинет. Он, правда, поцеловал покойнику руку, поклонился и перекрестился, но все это наспех. Он не плакал, потому что мать его плакала. Каждый здесь в комнате был ненавистен ему: все они причастны к убийству. То, что ему пришлось увидеть и во что поверить, об этом его тревога, которую он сам считал ребяческой и недостойной, давно уже предупреждала его. «Мой всемилостивейший отец, исполните одну мою просьбу, мой глубокочтимый отец, вы оставите меня одного. Мой великий отец, у вас слабый сын».