СТРАХ. Если «шутки вместо масла» помогали кое-как перемочь нужду, то еще гораздо насущнее было перемочь страх. Тот же упомянутый выше Мураками на пороге новой эры заметил: «Самое жуткое в нашей жизни не страх. Самое жуткое – повернуться спиной к страху»[125]
. Анекдот помогал не отвернуться от страха, а встретить его лицом к лицу и вышутить. В немецкомНу, видите ли, когда дома, в Англии, в пять утра меня будит звонок в дверь, то я по крайней мере точно знаю, что это молочник (G, 39).
Страх перед практикой в духе «Ночи и тумана»[126]
, будь то гестапо или ГПУ-НКВД, – постоянный фон тоталитарной эпохи. От лагеря никто не мог заречься. Законы тоталитарной диалектики гласили: «Первый: переход количества в стукачество. Второй: битье определяет сознание»[127].На первых порах оба режима манифестировали лагерь как «исправительно-трудовой», как воспитательное учреждение, где «несознательные элементы» должны были пройти «перековку». «Предупредительный срок» в немецком концлагере побуждал – торговку ли сельдью или кабаретиста – перейти на эзопов язык. Немало фигур умолчания отложилось в немецких анекдотах; самый изящный из них принадлежит знаменитому мюнхенскому кабаретисту Карлу Валентину (который, кстати, не только соседствует с Вайсом Фердлем на Виктуалиен-маркет, но имеет в Мюнхене собственный музей):
Раньше здесь господствовали паписты, и что у нас было? Бонзы. Потом, в революцию, пришли марксисты, и что у нас стало? Партийные бонзы! И вот наконец пришел национал-социализм! И что у нас нынче? Среда! (G, 59)
В ходу был юмор и более общедоступный. Так, Тюннес, один из постоянных персонажей кёльнского фольклора, пожаловавшись на отсутствие натурального кофе, попал в лагерь, где должен был каждое утро, стоя по стойке «смирно», повторять: «Да здравствует Гитлер, обойдемся и без кофе!» А отсидев, в последний день нечаянно воскликнул: «Да здравствует кофе, обойдемся без Гитлера!» (G, 41) На соответствующую «школу перевоспитания» (она же «стройка коммунизма») не замедлил откликнуться и советский анекдот:
«Кто строил Беломорско-Балтийский канал?» – «С правого берега те, кто задавал вопросы, а с левого – те, кто отвечал на них» (Ш, 148).
Обе стороны, как сажающие, так и сажаемые, учли опыт. Обе диктатуры догадались, что концлагеря могут служить не только и не столько методом перевоспитания, не только угрозой и наказанием, но и постоянным источником рабского труда. Для подпольного же фольклора репрессии стали сверхтемой. Держа в уме, что опасаться надо всего, анекдот – при обоих режимах – напоминал, что пуще всего бояться следует тех, кто поставлен тебя охранять, – «органов». Немецкий анекдот рассказывает о вечернем прохожем в Берлине. При окрике «Стой!» он смертельно пугается, но, услышав «Кошелек давай!», облегченно говорит грабителю: «Ну и напугали вы меня! Я уж думал, это полиция!» (G, 40) В русском анекдоте ночной стук в дверь тоже имеет хеппи-энд: «…Без паники. Это я, сосед. Наш дом горит» (Ш, 301).
А. Вежбицкая, дотошный исследователь «ключевых концептов» разноязычных культур, сравнивая употребление слов
Если прибавить к этому, что в русском языке есть также гиперболическое существительное «ужас»… различие между этими двумя культурами в их отношении к «преувеличению» станет более очевидно[128]
.Разумеется, русский язык эмоционален. Но анекдот, один из самых привередливых пользователей языка, свидетельствует, что русское «преувеличение» – производное не столько от эмоции, сколько от истории.
На площади Дзержинского в Москве: «Где здесь Госстрах?» – «Где Госстрах не знаю, а Госужас вот» (показывает на Лубянку) (Ш, 303).
Самые обыденные глаголы, как то «взять» или «сесть», приобретают в тоталитарном языке устойчивые репрессивные коннотации:
«Солнышко село». – «Ну, это уж слишком» (Ш, 303).
«Ты знаешь, Барселону взяли». – «А кто такой Барселона?» – «Город». – «Как, уже берут целыми городами?» (Б, 151)