Бергяс мог бы содержать в голодное время не один такой хотон. На поставках строевых коней в первые годы войны он разбогател, как никогда раньше. Русский друг Микола Жидко, когда отоварил свои капиталы, свел и приятеля-калмыка с нужными людьми, менявшими ассигнации на золото. То было хорошее время для Бергяса. Целый табун превращался в увесистый мешок желтого металла. Табун не спрячешь ни от своих, ни от чужих, а золотишко может лежать в укромном месте хоть сто лет! Сто властей переживет и однажды может снова превратиться в стадо коров, в новые дома, в возы с мукой и сахаром.
Попробовали голодранцы жить без богатых — не вышло! Сами себя морят голодом, есть-то нечего, а муку, крупу, мед, ситец отдают тем, кто приберег на черный день золотишко…
Нельзя сказать, что гражданская война, волны белых и красных, перекатывавшихся через хотон Чонос, никак не затронули благоденствия старосты. Красные придут — реквизируют коровенку на приварок воинству, белые пожалуют — и дураку ясно: офицеров собери за стол и на солдатскую кухню вели отвести бычка-однолетка. А таких смен не перечесть! Да ведь и уводили подчас без спроса! Свои же оголодают и, глядишь, сведут в балку барана! Бергяс давно не держит лишнего скота. Только то, что под рукою, на глазах. И не всякому пастуху доверял староста.
«Есть еще кое-что в загашнике! — рассуждал, прислушиваясь к молитве жены, Бергяс. — Есть, да не про вашу честь! Знать бы лишь, как обратиться с золотом, подсказать некому. Был бы жив Микола, глядишь, и придумали бы вдвоем что-нибудь… Да нет, говорят, Миколы в живых. Заезжали однажды Така с Борисом по весне в двадцать первом. Ночь скоротали в подполье — и снова в бега! Лисья жизнь — не долгая жизнь! Уже давно и о Таке с Борисом говорят, как о покойниках!.. А власть голодранцев, против которой перла такая силища, — что твой зултурган, год от года корни глубже в землю пускает. Да голод ведь пострашнее штыков и орудий! Вот выкинут на прилавки остатки хлеба и крупы, на том их власть и засохнет».
Прибившись мыслью к такому выводу о неизбежном крахе новой власти, Бергяс успокоился, обратил свои думы к Сяяхле.
«У жены, как у любой женщины, сердце мягкое. Увидит в хотоне голодных людей — и в рев, ко мне со всякими просьбами… Я не господь бог одаривать всякого попрошайку хлебом насущным. Хорошо, что не все тайники бабе известны. Давно бы разнесла в подоле по кибиткам! И сама пухла бы с голоду рядом с другими! А я, может, из-за этого золота на годы лишился сна и покоя! Сердце подорвал так, что в голове монастырские трубы поют».
Во дворе залаяла собака, скрипнула калитка. Бергяс, окликнув Сяяхлю и не дождавшись ответа, хотел было рывком подняться, но в сердце будто раскаленная игла вошла, руки сами собою вытянулись вдоль тела.
Вошел Онгаш в белых валяных чулках, со смятым, будто после долгого сна лицом, небритый, сквозь седую щетину вокруг рта едва пробивалась жалкая улыбка.
На голове Онгаша была пушистая лисья шапка с красной тульей, поверх длинного с надорванной по какому-то случаю полой бешмета натянута безрукавка из волчьей шкуры, а штаны из старой, кое-где зашитой грубыми нитками овчины… На шее старика небрежно болтался бессменный в любую пору года шерстяной шарф неопределенного цвета.
За красную тулью шапки, красные заплаты, которые он предпочитал латкам другого цвета, Онгаша в окрестных хотонах прозвали Красный Онгаш… И старик не пытался оспаривать эту новую кличку.
— Все лучше, чем Капуста, — говаривал он близким.
Бергяс был рад появлению старика, но прямо высказать свою радость не мог, не позволяла гордость.
— Ну и вырядился же ты, Онгаш! Как пугало!.. Где так долго шлялся?
Безропотный ранее Онгаш уже научился, однако, оговариваться:
— Не шлялся, а ходил по делу, — ответил старик, сдвинув брови, отыскивая, на что бы присесть.
— Хоть бы шапку сменил! — продолжал Бергяс. — Говори скорее, что ты там принес под этой своей красной шапкой?
— Что ни принес, то со мной. А ходил ради людей. Ты вот лежишь, мясо лопаешь, а люди этого мяса неделями в глаза не видят, и чаю на заварку нет… Так вот я и ходил в ставку. Узнать хотел, что там о нас думают.
— Узнал? — Бергяс, одолев боль, пытался завести себе подушку за спину.
— В ставке был, у самого главного! — хвалился старик и в раздумье зацокал языком. — Какой умный стал наш Церен да важный! Толстые книжки читает. Если захочет, с Элистой по проводам разговаривает, захочет — с Москвой!
— Домой к нему заглядывал? — выпытывал по слову староста.