— Две-три кибитки, — прошептал старик. — Что бы это значило?
В задымленной туманцем низине пасся табун, невдалеке проглянуло озеро, отороченное пожухлой, обожженной зазимком зеленью. У левого края озера несколько наспех собранных кибиток.
— А коней-то у них многовато, — удивился Долан, обозревая табун. — Да у кибиток — с десяток стреноженных.
Неприятные мысли теснились в голове Долана. «Храни бурхан от встречи с кем-нибудь из улускома! Спросят: «Чьи вы?», скажу — конь подбился или еще что-нибудь. Впрочем, Онгаш старший по возрасту и отвечать придется сначала ему. Понесет дедушка свою околесицу, а я и подхвачу будто ненароком… Вот с револьвером можно влипнуть!.. А выбрасывать жаль, после не отыщешь в траве…»
Три исхудавшие собаки заливисто облаивали приближавшихся всадников. А люди будто вымерли.
— Поедем на дымок, — позвал старика Долан, кивнув на крайнюю от дороги кибитку. Они спешились, привязали лошадей. В кибитке было еще темно. Проглядывала освещенная слабым огоньком снизу тренога с полупустым котлом. Не успели путники услышать ответного слова на свое «Мендевт, люди добрые», как были связаны по рукам и ногам. Откуда-то из-за кибиток выскочили трое или четверо дюжих мужчин. Пыхтя от злобы и угрожая расправой, заломили руки назад…
Вот, оказывается, почему хотон встретил безмолвием!.. Заметили верховых, конечно, издалека. Четверо, связывавшие их, упревшие от усердия, расселись в стороне, затем к ним прибавилось еще трое…
— А теперь говорите, что занесло вас в такой ранний час? — спросил мужчина лет тридцати с бритой, как у гелюнга, головой. Лицо у него было круглое, похожее на переспевшую дыню, щеки лоснились. Держался он повелительно, слова выкрикивал резко, тогда как другие, возрастом постарше, молчали, как немые.
— Ай, ай, сынок! — заговорил, постанывая, Онгаш. — Кто так встречает гостей? Руки и без того еле держат повод, а ты их скрутил сыромятиной, как чужому. Нешто у вас другие законы и вы запамятовали заповедь: «Сначала утоли жажду путника, потом задавай вопросы!»
— Ты у меня захлебнешься в своей крови, старый верблюд! — прорычал бритоголовый. — Отвечай да поскорее о том, что у тебя спрашивают.
— Бритая голова еще не означает, что ты посвящен в каноны зярлыка[67]
, чьи слова — закон для любого из нас… Старшие не зря говорили: «Необъезженный конь любой дороги не боится, горделивому человеку и море по колено». Мы к вам с добром, а вы будто на врагов накинулись! Развяжите нас скорее! — увещевал безбоязненный старик.— Во дед разговорился! — взвопил щекастый и кивнул одному из сидевших поблизости. — Укороти ему язычок! И вообще покажи, на что годишься!
Сам он поддел старика носком сапога, да так, что тот перевернулся и потерял сознание.
— Может, ты расскажешь толком, из какой вы преисподней, шулмусы[68]
, и что вам от нас захотелось?— Едем к знахарю в Хошеуты, — коротко ответил Долан.
— Дураком меня считаешь? — взвизгнул снова главарь, округлив рот, в котором недоставало двух передних зубов. — Ночью к знахарю? С револьвером?!
— Сейчас все с оружием… Такое время! — как мог спокойнее отвечал Долан.
— Последний раз говорю: не хитри, отвечай, как положено.
— Я не знаю, как у вас положено, — не сдавался пленник, — а у нас принято взять мочу у больного и отвезти к знахарю. Так мы и сделали…
Бритоголовый рванул за воротник бешмета подручного, склонившегося было над стариком, и потянул его к порогу. Оба они вышли и отсутствовали несколько минут. С надворья раздавались их возмущенные голоса. Похоже, иноходец, трудно привыкавший к чужим рукам, ударил одного из них копытом.
— Да что с ними канителиться? — вопил старший. — Тащите за курган и там же прихлопните!
— Ях, ях! — застонал Онгаш, придя в себя. Он попытался встать.
Их подняли на ноги пинками, вытолкали из кибитки. Во дворе посадили на телегу и быстро пристегнули к обарку лошадь, выведенную из стойла в хомуте. Везли куда-то на восток. Навстречу им уже вовсю полыхало зарево восходящего солнца. На землю приходил новый день, быть может, самый красивый и радостный для всего живого. Круглое солнце весело глядело с небосвода, не замечая одинокую подводу, оглашавшую степь печальным скрипом колес. Трое бандитов, давно отрешившихся и от солнца, и от всего живого, несли в холодных от утренней росы винтовках кусочки такого же холодного свинца, чтобы лишить жизни двух своих пленников, случайно побеспокоивших их в этом скрытом логове.
«Неужто пробил мой час идти в покои к Эрлыку-хану? — размышлял Онгаш печально. — Понятное дело: когда-нибудь это должно было свершиться. Но разве я, сын степей, рожденный теплой полынной землей, вспоенный ее росами, согретый восходящими лучами, проливший на ней столько слез и пота, увидевший улыбки десяти своих детей и отдавший их с матерью тебе, Эрлык, должен принять гибель от рук мерзавцев, оскверняющих своим гнилым духом нашу благословенную землю? Если я так плох, моя степь, что стал недостоин дышать тобою и хранить тебя, прости меня, моя степь…»