Даниель была потрясена: ведь и в самом деле мать должна знать своего сына лучше, чем кто бы то ни было. Если она с такой уверенностью утверждает, что сын — добрый, значит, так оно и есть. Однако был ли он хоть раз добр с матерью, которая пришла его защищать из последних сил? Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда переводчик передавал ему патетическую мольбу матери. Если слезы родной матери его не трогают, то кто же может его расшевелить?
Девушка снова вглядывалась в несчастного, словно зачарованная этим монстром с отсутствующим взглядом. Она подумала: мог ли этот Вотье хоть раз за всю свою, пусть и короткую, жизнь показаться кому-нибудь красивым и человечным? По правде сказать, Даниель не могла до конца разобраться в своих путаных и противоречивых чувствах по отношению к обвиняемому. Ей пришлось сделать усилие над собой, чтобы отвлечься от Вотье и перевести взгляд на старого своего друга: Виктор Дельо, покрасневший и по-прежнему бесстрастный, протирал клетчатым платком пенсне. Председатель вызвал следующего свидетеля.
Выглядел он довольно странно. Высокий, слегка сутулый, в сутане, из-под которой выглядывали брюки, спадавшие на грубые башмаки с квадратными подкованными носами. Единственным украшением его черного облачения были прямоугольные голубые брыжи. Седые волосы обрамляли румяное, в красных прожилках лицо со стального цвета глазами. От всей его фигуры исходило ощущение доброты и застенчивости. Не надо было долго приглядываться к нему, чтобы определить — он был из тех, кто с детства привык видеть людей и вещи только с лучшей их стороны и совсем не замечать сторону дурную. Неловкий, он стоял перед барьером с видом просителя и вертел в руках черную фетровую треуголку.
— Ивон Роделек, родился третьего октября тысяча восемьсот семьдесят пятого года в Кемпере, директор Института Святого Иосифа в Санаке.
— Мсье Роделек, будьте добры сказать суду все, что вы знаете и думаете о Жаке Вотье.
— Когда я семнадцать лет назад прибыл за ним в Париж, чтобы отвезти его в Санак, Жак обитал в квартире родителей в дальней комнате, выходившей окнами во двор. Войдя к нему, я увидел, что он сидит за столом. Единственное проявление жизни выражалось у него только в том, что он без конца лихорадочно вертел лежавшую на столе тряпичную куклу. С неутомимой жадностью ощупывал он пальцами контуры игрушки. Напротив сидела девочка чуть постарше. Соланж; она с сосредоточенным вниманием вглядывалась в непроницаемое лицо Жака, как будто хотела проникнуть в его тайны. С первого взгляда мне показалось, что с этих дрожащих губ готовы были сорваться самые разные вопросы, самые нежные слова. У мальчика же с широко открытым ртом губы были безжизненны. Это придавало его лицу странное выражение. При моем появлении девочка встала, он же не шелохнулся — никакие звуки до него не доходили. Комната была небольшая, но чистая, — я понял, что Соланж заботливо ее прибрала. Сам несчастный был хорошо ухожен — на школьном фартуке не было ни единого пятнышка. Лицо умытое, руки чистые. Таким, господин председатель, я впервые увидел девятнадцатого слепоглухонемого от рождения, которого мне предстояло воспитывать, чтобы попытаться сделать из него почти нормальное существо.
После короткой паузы старик мягко продолжал:
— Я сел за стол между двумя детьми, чтобы лучше рассмотреть несчастного. Сначала я попытался раздвинуть его зажатые веки, но он задрожал от прикосновения и с ворчанием резко отклонил голову. Поскольку я настаивал, недовольство перешло в гнев — вцепившись руками в стол, он топал ногами, его била нервная дрожь. Помогла девочка — она тоже приложила пухлые ручки к его векам, погладила лицо Жака. Благотворное действие этого прикосновения для мальчика было огромным, он тотчас же успокоился. Я разговорился с девочкой, спросил, как ее зовут, сколько ей лет и давно ли она занимается с Жаком. «Три года», — ответила она. «Ты уже начинаешь его понимать?» — «О да!» — воскликнула она с неожиданным воодушевлением. «Ты уверена, что он абсолютно ничего не видит, не слышит, не может говорить?» — «Если бы это было иначе, мсье, я давно бы уже заметила. Эти три года я была с ним постоянно». Я легко поверил ей — было видно, что она его очень любит. Поэтому я у нее спросил: «А он любит тебя?»— «Не знаю, — грустно ответила она. — Он не может этого выразить». Тогда я объяснил Соланж, что скоро ее маленький друг научится выражать свои чувства, и добавил: «Тебе приятно было бы услышать, если бы Жак сказал, что ты — его самый большой друг?» — «Зачем вы говорите о невозможном? — ответила она. — В чем я уверена, так это в том, что он предпочитает меня всем остальным людям, которые здесь живут. Он не хочет, чтобы кто-нибудь, кроме меня, гладил ему лицо». — «Даже мать?» — «Даже чтобы она», — ответила Соланж, опустив голову. Затем она резко ее подняла, чтобы спросить меня с детской недоверчивостью: «Кто вы, мсье?» — «Я? Просто отец многочисленного семейства. У меня три сотни детей. Это тебе о чем-нибудь говорит?»— «И вы их всех любите?» — «Ну конечно!»