Когда обе конституционные партии, олигархическая и демократическая, равно были выброшены за борт, им, в общем бедствии, оставалось только примириться между собою и заключить оборонительный и наступательный союз против общего, грозного врага — гвардейско-серального режима, представляемого Тигеллином и Поппеею. Партии аристократов-олигархов союз был тем более необходим, что она не была богата людьми. Двадцать пять лет беспощадной рубки голов, которой сперва Калигула, потом временщики Клавдия и, наконец, Агриппина и Нерон принижали римскую знать, сделали свое дело. Как ни усердно старается Тацит представить сенатскую партию потерпевшей от Нерона гонения почти неповинно, лишь по шальной и свирепой его прихоти, — революционное настроение и брожение в ней несомненны. Да и странно, если бы их не было. Казни Рубеллия Плавта, Суллы, Торквата и Силана и т.п. вряд ли вызывались только личным капризом цезаря. Тем более, что, когда совершались эти казни, около Нерона еще стояли его философы-министры, а партия демократического цезаризма была в полной силе, — опираясь на фаворитку принцепса Актэ, а, может быть, и на Поппею, которая тогда еще только ползла к власти, и искала себе друзей. Со времени падения Агриппины и по 64 год включительно, в Риме — нет-нет, да открывались аристократические крамолы. Они — если и не могли быть обличены, как настоящие заговоры — заставляли правительство держать сенаторское и всадническое сословие в жестоком подозрении, — как, при первом удобном случае готовое к заговору. И Бурр с Сенекой, философы-конституционалисты, душили эту крамолу с такой же энергией, как впоследствии сам Нерон, видя в ней гибель своей собственной партии. И только, когда Поппея, оставив философское министерство в круглых дураках, круто повернула и дворцовый строй Палатина, и ход государственного корабля к тем же серально-тираническим нравам, по которым, в предшествующее Неронову правление, при Клавдии, руководили государством Мессалина и Агриппина, — только тогда Сенека, одинокий и осиротелый без товарища, умершего еще в 62 году, понял, что — вместо конституционного государя, о котором грезил, — он выкормил на груди своей злейшую змею просвещенного абсолютизма, какую только может вообразить ум человеческий. И еще понял Сенека, что теперь лично ему не вывернуться из беды никаким пристойным компромиссом: он погиб. И, цепляясь за жизнь, отставной «премьер-министр» протянул руку своим недавним врагам. Потерпев политическое крушение, принужденный удалиться в оппозицию, он быть может, не пошел в революцию сам, но благословил, — если еще не соединиться, то уже сблизиться с нею — свой лагерь. Сближение это не могло пройти незамеченным. Уже в 62 году донос некоего Романа, повидимому, императорского вольноотпущенника, обвинил Сенеку перед цезарем в крамольных отношениях с Г. Пизоном, могучим представителем партии аристократов-олигархистов. Адвокатская ловкость Сенеки помогла ему не только выйти сухим из воды, но и упечь своего обвинителя под суд и наказание. Пизону же именно это дело, едва его не погубившее, дало толчок к организации огромного заговора, открытие которого, три года спустя потрясло империю террором, до тех пор едва ли в ней слыханным.
Тацит определяет, что «Пизонов» заговор, в который наперерыв вступали сенаторы, всадники, солдаты, даже женщины, начался и вырос разом. Это не совсем так: великий историк позабыл, что сам же он обмолвился фразой о подготовке заговора с 62 года, заключая летопись последнего в конце 14-й книги. Несколько позже он также указывает, что трибун преторианской когорты Субрий Флав, один из самых решительных двигателей заговора, собирался убить Нерона во время великого римского пожара, т.е. еще в июле 64 года. Так что рассматривать знаменитый заговор, как внезапность, созданную взрывом всенародного негодования, вряд ли возможно. Наоборот, сложность и пестрота революционной организации, обнаруженной розыском Тигеллина, свидетельствуют о подготовке долгой, ловкой и столь таинственной, что в лабиринтах ее навсегда потерялось имя действительного инициатора и вдохновителя заговора. Тацит только твердо стоит на том, что это был не Пизон.
И, конечно, портрет Пизона, как рисует его Тацит, не располагает видеть в нем организатора, годного для государственного переворота мировой важности. Как знамя для восстания, как имя для смуты, Пизон был очень хорош, особенно на том безлюдье, какое произвели в римской знати процессы и казни 50-65 годов. Он происходил из древнего славного рода Кальпурниев, был несметно богат, имел родственные связи со всеми знатнейшими фамилиями республики и пользовался широкой популярностью в народе. Когда Пизон примкнул к заговору, имя его потянуло за собой в крамолу многих. Кальпурниев Пизонов любили в Риме. Судя по данным Тацита, они в эпоху Нерона играли роль передовой аристократической фамилии, идущей во главе века, в ногу с лучшими и гуманнейшими его стремлениями.