Оружейники, редко выставлявшие человека в Круг, и вообще редко выходившие из-за своих решеток – и те однажды решили спустить на Упурка своего бойца, и не кого-нибудь, а Стреноженного, безногого кузнеца, три года назад бежавшего из степного рабства в седле собственного изобретения. Стреноженный обычно стоял на месте – туловище гиганта на двух обрубках, схожее с тушей охотничьего вепря-одинца – и пудовый мяч, гремя цепью, чуть подпрыгивал в его пятерне. Мало кто уходил от его удара, и немногие могли кидаться мячами, не обладая безошибочным глазомером и могучими лапами оружейников – но соперники всматривались друг в друга до потери всякого терпения у собравшихся, а потом Стреноженный опустил мяч и сцепил запястья в странную фигуру, схожую с парящим орлом. Безумец радостно завопил и стал кидать в небо пригоршни песка, потом опомнился и удивленно обернулся вокруг, словно впервые очутившись здесь; а кузнец покачал головой и заковылял из Круга.
Затесавшийся в толпу расстрига из Дикой Дружины, лишившийся теменной пряди за неведомые пороки или такие же добродетели, уже собрался было вякнуть что-то по адресу копченых морд, но глянул на цепь, волочившуюся за Стреноженным – и раздумал. А Девона долго тащился за Оружейниками, но за решетки его не пустили, и он до полуночи шлялся возле ограды, скаля зубы и принимая всякие позы, одна нелепее другой. Потом он загрустил и удалился, и разное болтали люди, которым рот не заткнешь…
…Скилъярд стал красться вдоль стены, пытаясь проскочить к Пляшущим Флоксам, и почти преуспел в этом, когда его остановил хриплый негромкий вопрос.
– Куда?…
Трупожог почувствовал, как холодный пот стекает ему за шиворот.
Девона стоял рядом – живой, сутулый, с безвольно повисшими руками, спутанные волосы падали на лицо и даже почему-то росли на подбородке – и Скил подивился тонким предплечьям и невысокому росту безумца. Да и в плечах он сам чуть ли не пошире будет… Потом Девона глянул Скилу в глаза – и удивление сразу пропало, сменившись пониманием, что все правильно и так, как положено. Очень уж глубоко умел заглядывать безумный Девона Упурок.
– Туда… – нелепо булькнул Скил.
– Есть хочешь, – не спросил, а утвердительно заявил Девона.
– Хочу… – проскулил трупожог. – Очень хочу. Уже третью ночь хочу…
И боязливо добавил:
– Дай крысу, Девона… Дай, пожалуйста. Или давай поделим…
Он даже не смел надеяться и поэтому сразу понял ответ.
– Не дам.
Ответ понял, а продолжения не понял.
– Крысу не дам. Хлеба дам. Есть немного…
Скилъярд окончательно обалдел и тупо уставился на черные полкаравая в ладони Упурка – непривычно большая краюха и непривычно мытая ладонь, может быть, по контрасту с чернотой хлеба… Безумец по-своему истолковал паузу, и, порывшись за пазухой, извлек головку молодого чеснока.
– Все. Больше нету. Ешь. И не спеши – подавишься.
Скилъярд торопливо вцепился в предложенное и стал захлебываться горькой мякотью, не очень вслушиваясь в бессвязное бормотание безумца над ухом, и лишь согласно кивал, как заведенный.
– Еда… Еда для брюха. Все для брюха. И ниже брюха. Плохо. Ты ешь, ешь, мальчик… Плохо. И то, что я говорю – тоже плохо. Еще хуже. Не слушай меня… Приходи завтра. Еще дам. Еды дам. Помрешь же… Придешь?
– Не приду, – искренне подавился Скил. – Боюсь. Убьешь…
– Я? Я никого не убиваю. Не умею.
– Ничего себе не умею… Сам видел. На Кругу. И люди говорили – в Замке или по ночам, дескать…
И осекся.
– А… эти… Это не я. Это они сами. Сами. Зачем? Я не хотел – и не мог. Ведь ничего другого нет, только так… Приходи, а?
– Приду, – кивнул Скилъярд и снова подавился. Упурок зачем-то ударил его по спине, и трупожог долго кашлял в недоумении. – Боюсь, но уже меньше. Есть хочу больше. Всегда.
Девона встал и медленно двинулся в темноту. Шлепающие шаги утонули в омутах тишины; Скилъярд подождал немного, потом подкрался к убитой крысе и воровато сунул ее в обтрепанную котомку.
Потом ушел.
Спать.
Глава девятая
Прошу тебя, освободи мне горло;
Хоть я не желчен и не опрометчив,
Но нечто есть опасное во мне,
Чего мудрей стеречься. Руки прочь!
Дождь зарядил с самого утра. Он лил, не переставая, лужи пенились и вспухали радужными пузырями, дырявый мешок неба нависал над захлебывающимся городом; и к вечеру Скилъярду стало казаться, что вся жизнь, прошлая и настоящая, и будущая жизнь навечно перечеркнуты косым, раздражающе мокрым росчерком… И родился он, наверное, в ливень, и помрет в нем же, и небось даже в седой древности Четвертого нашествия небеса по-прежнему плевались в грязную земную помойку…