Рема не любила за ними подсматривать; иногда только, проходя мимо спален, видела, что они сидят у окна возле формикария и лица у обоих увлеченно-сосредоточенные и значительные. Нино обязан был сразу же показывать, где появился новый ход, а Исабель наносила ход на план, который чертила чернилами на развороте тетрадного листа. По совету Луиса они в конце концов взяли одних только черных муравьев, и муравейник у них был уже огромный, муравьи будто взбесились, работали до поздней ночи, рыли и откидывали землю, причем без конца строились и перестраивались, сновали туда-сюда, шевелили целеустремленно лапками, и то у них внезапный приступ ярости, то рвения, то собьются в кучку, то разбегутся в стороны, а почему — не разглядеть. Исабель уж и не знала, что записывать, мало-помалу забросила тетрадку, и они с Нино часами изучали муравьиную жизнь и тут же забывали про сделанные открытия. Нино уже хотелось снова в сад, он заговаривал про гамаки и про лошадок. Исабель немножко презирала его. Формикарий стоил всего поместья Лос-Орнерос, она упивалась мыслью, что муравьи ползают, где хотят, не боясь никаких тигров, а иногда она придумывала крохотного тигрика, величиною с резинку для стирания: может, он бродит по ходам муравейника и потому муравьи то сбиваются в кучу, то разбегаются. И ей нравилось, что в стеклянном мирке повторяется большой мир, потому что сейчас она чувствовала себя немножко пленницей, сейчас запрещено было спускаться в столовую, пока Рема не скажет, что можно.
Она прижалась носом к одной из стеклянных стенок и сделала внимательное лицо: ей нравилось, когда ее принимали всерьез; она услышала — Рема остановилась в дверях, стоит, смотрит на нее. Все, что касается Ремы, слух ее улавливал четко-четко.
— Что же ты в одиночестве?
— Нино ушел качаться в гамаке. По-моему, это — царица, вон какая огромная.
Передник Ремы отражался в стекле. Исабель увидела, что одна рука Ремы чуть приподнята; рука отражалась в стекле, и казалось, что она внутри формикария; Исабель вдруг вспомнилось, как эта рука протягивала Малышу чашку кофе, но теперь по пальцам ползли муравьи, вместо чашки были муравьи, а пальцы Малыша снова стиснули пальцы Ремы.
— Рема, уберите руку.
— Руку?
— Вот теперь хорошо. А то отражение пугало муравьев.
— Ага. Теперь уже можно спускаться в столовую.
— Потом. Малыш злится на вас, да, Рема?
Рука скользнула по стенке формикария, словно птичье крыло по оконному стеклу. Исабели показалось, муравьи вправду испугались отражения, потому и удирают. Теперь ничего уже было не разглядеть. Рема ушла, из коридора доносились ее шаги, она словно спасалась бегством от неведомой опасности. Исабель вдруг испугалась своего вопроса, страх был глухой и бессмысленный, а может, она испугалась не потому, что задала вопрос, а потому, что увидела, как уходит Рема, словно спасается бегством, и стекло снова стало прозрачным, а муравьиные коридорчики извивались, были похожи на скрючившиеся в земле пальцы.
Однажды после обеда была сиеста, потом арбуз, потом игра в пелоту, мяч посылали в стену, увитую глициниями и выходившую на ручей, Нино бьы на высоте, брал мячи, казавшиеся безнадежными, взбирался на крышу, карабкаясь по веткам глициний, и вытаскивал мяч, застрявший между черепицами. Из ивняка пришел мальчишка-пеон, его приняли в игру, но он был неуклюж и все время мазал. Исабель нюхала листья терпентинового дерева, и в тот миг, когда отбила коварный мяч, который Нино послал свечой, низко-низко, она всем нутром ощутила радость лета. В первый раз все обрело смысл: ее приезд в Лос-Орнерос, каникулы, Нино. Она вспомнила про формикарий там, наверху, и это было что-то мертвое и осклизлое, жуть мельтешащих в поисках выхода лапок, спертый, нездоровый воздух. Она ударила по мячу в остервенении, в восторге, куснула черенок листа и сплюнула с отвращением, наконец-то ощутив, что по-настоящему счастлива под солнцем, какого в городе не бывает.
Осколки стекла посыпались градом. Мяч угодил в окно кабинета Малыша. Малыш высунулся в проем, он был в легкой рубашке, в больших черных очках.
— Сопляки вонючие!
Мальчишка-пеон удрал. Нино придвинулся поближе к Исабели, она чувствовала, что он дрожит той же дрожью, что листья ив над ручьем.
— Мы нечаянно, дядя.
— Правда, Малыш, получилось нечаянно.
Но его уже не было.