— Да, к моим родителям, да! — не глядя на меня, крупно глотая, громко говорит невестка. — За тридевять земель, в тридесятое царство, чтобы я сына своего не видела, не знала, что он, как он… да! Давайте! Они не против, они хотят — я не хочу, я, конечно, виновата, я! А что я, виновата, да, что они не едут сюда, не желают, — я виновата? О, я кругом виновата, да, я знаю, я кругом виновата, в том, другом, третьем… и вы даже Степана против меня… Но что же, я должна отказаться от того, что могу, что имею возможность достичь… я молодая, я хочу чего-то добиться в жизни, я не хочу быть несчастной домашней клушей… — Слезы мешают ей говорить, она пересиливает их, задыхаясь и глотая слюну, и наконец справляется с собой, вытирает глаза ладонью, бугром Венеры, и замолкает, поджав губы.
Ромка все это время сидит, напряженно замерев со сжатой в кулаке вилкой, и сейчас, когда мать умолкает, его прорывает.
— Мамочка! — плачет он. — Мамочка!..
Невестка сидит и, все так же сжав губы, молча смотрит на него.
Я встаю, прошаркиваю к столу и прижимаю Ромкину голову к себе.
— Ты чего?! — говорю я ему укоряюще. — Это разве на тебя? Ничего подобного. Это мамочке просто в троллейбусе не тот билет оторвали, и она расстроилась. Да, мамочка?
— Да? — повторяет за мной, успокаиваясь, Ромка.
— Да, — недовольным голосом говорит невестка. — Ешь.
Ромка начинает снова есть, я целую его, он машет мне рукой, я машу ему и ухожу.
Ничего я насчет их отпуска не буду разузнавать. Пусть их, как хотят. Выше все это моих сил. Не могу я. С детства ей внушали, что она должна учиться на пятерки и четверки, чтобы стать хорошим врачом, хорошей актрисой, хорошим конструктором, педагогом, агрономом, хорошим маляром, штукатуром, станочницей, наконец. Ее учили, что вся жизнь ее будет заключаться в этом, ее готовили, как это называют, к общественной жизни, — не ее вина, что главной для себя она полагает именно эту жизнь. Она не хочет быть несчастной, и она права, кто же хочет быть несчастным. Ее научили, показали ей, что такое счастье, вот она и рвется к нему — естественно. Мне жалко ее. Кем я буду себя чувствовать, если заставлю ее сидеть дома и она будет несчастна?! Господи, спаси меня от этого. Пусть она не будет несчастной, и пусть это будет за счет меня, так мне легче. Бог с ними, с ее родителями, так мне легче. Не могу по-иному, не получается по-иному, пусть так.
Солнце на улице обжигает кожу под глазами, асфальт шибает снизу душным мазутным жаром. До Дворца культуры я успеваю зайти домой и похлебать, быстро разогрев, щей прямо из кастрюли. Проходя мимо двери Алексея Васильевича, я думаю — не позвонить ли, но некогда, да и не до меня им сейчас, и я прохожу мимо. Любопытно, вспоминаю я, зачем это я понадобился Фадею Анисимовичу?
И по дороге во Дворец я вспоминаю об этом почему-то еще несколько раз, и встреча с ним не заставляет себя долго ждать. Фадей Анисимович стоит у гардеробной стойки вместе с той девочкой-практиканткой, с обычной своей брезгливой гримасой на бульдожьем, с низко висящей булыжниковой челюстью лице, говорит ей что-то, взмахивая рукой, будто долбя воздух, и, завидев меня, расплывается в улыбке.
— А-а, Александр Степаныч! На ловца, видишь, и зверь бежит. Собрался к тебе вечерком заглянуть, а ты собственной персоной. Вместе выступать будем? Да, Оленька? — обнимает он студентку, наклоняя к ней голову.
Девушка высвобождается из-под его руки и ступает ко мне.
— Здравствуйте! Ой, как здорово, что вы знакомы. Просто прелестно. Дети, Александр Степанович, уже в зале, давайте еще подождем и пойдем.
Прелестно. Значит, мы будем выступать вместе с Фадеем. Ветераны. Старожилы. Вместе. Лучше не придумаешь. Приветствие мое девушке выходит, видимо, довольно холодным — она отворачивается и смотрит куда-то в сторону.
— Разговор у меня к тебе, — говорит мне, поднимая указательный палец, Фадей Анисимович. — Очень любопытный. После выступления поговорим.
Действительно любопытно. О чем?
Через десять минут мы рассаживаемся в президиуме. Нас не двое с Корытовым, нас четверо. Девушка на всякий случай запаслась сразу четырьмя. Мало ли что — ветераны, долгожители, вдруг кто-то заболеет или даже умрет… Тем лучше, впрочем, что четверо, коль уж я здесь. Что я такое особенное могу рассказать? Ну, на месте этого стояло вот это, на место того — вот то, в таком-то году стали выпускать это, а в таком-то — то. Хороший мемуарист воссоздает время, эпоху, образ их, этого мне не дано, не умею. Да и призма, через которую я вижу все, оглядываясь назад, ну что она… разве та? Счетовод, плановик, экономист, цифирь да графа, все на фронт, я — в заводскую поликлинику: что-то у меня из-под стекляшки гной пошел…
Нас представляет зампредседателя профкома завода. Мои товарищи по застеленному кумачом столу покашливают в кулаки, делают строгие, значительные лица, смотреть на них со стороны — смех разберет, неужели и я так выгляжу?
Да, вот непроизвольно тоже начал похекивать, прочищать горло. Фу, черт!
— А сейчас перед вами выступит… — доходит очередь до меня.