Ни закрывать ворота, ни доить корову — ничего он не стал. Корова еще не появилась во дворе, он выбрался обратным ходом на улицу и быстро зашагал к дому столовской буфетчицы Марины. Та, звеневшая в нем на разрыв, готовая лопнуть, кажется, любой миг струна заставляла его что-то делать, требовала от него какого-то действия; и нужно было заглушить ее, зажать, оборвать, чтобы не слышать ее.
Марина, когда приезжала орсовская машина с бутылками, половину ящиков с водкой разгружала дома. Скорее в буфете могла кончиться водка, чем у нее дома. Прохор отдал ей красненькую, согласно ночной таксе, и бутылка оказалась у него в руках.
Все остальное, что случилось после, осталось в памяти клочкастыми мутными пятнами.
Пришел домой — гремел цепью, услышав его, прося пустить на волю, Артем, — не обратил на него внимания, содрал железку с горлышка, налил полный стакан и, не отрываясь, выпил. Давно так не пил… Погодил немного, сидя за столом с закрытыми глазами, и налил второй стакан. Сбросил пустую бутылку на пол и под звонкое ее шебуршание по полу выхлестал, так же не отрываясь, и этот стакан.
Потом он, помнил, рубил во дворе головы курам. Стаскивал их, сонных, с насеста, кидал на какой-то чурбак, куры трепыхались, квохтали, мелькали в воздухе желтыми лапами, метал сверху на прижатую к чурбаку неподвижную шею топор, и обезглавленная курица, хлопая крыльями, неслась по двору, теряя перья, падала и больше не вставала. Руки были в крови, в брызгах крови лицо, кожа от них зудела, и вытирал лицо рукавом рубахи.
Дальше — ночь, тьма, провал, только вспышка — вытащил из сарая с разобранным мотоциклом канистру с бензином, потащил ее на огород, открыл, стал поливать сваленные кучей бревна возле вырытой ямы.
И самое яркое, осевшее в памяти, — катался с кем-то по земле подле бревен, с каким-то незнакомым, нездешним, с нерусским лицом, бил его в это нерусское лицо, бил по ребрам, толстый и сырой тот был, трезвый бы — ни за что бы не оказался с ним на земле, уложил бы его с маху; нездешний с нерусским лицом выдирал из рук коробок со спичками, пытался все схватить руку и завернуть назад, но ничего не вышло, — ударил его в сплетение, и тот крякнул, ослаб сразу, застонал. Выдернул тогда спичку из коробка, чиркнул, бросил в кучу, и мигом жарко и светло, с лютым гудом пыхнуло. Пусть он сгорит к чертовой матери, этот погреб. Пусть сгорит, чтобы следа его не осталось. Не могу, Витька, ничего для тебя сейчас, так хоть это.
6
Прием начали без Воробьева. Когда он вернется — неизвестно, и Лина Коркина, выписывая карточку, говорила каждому: «Временно без хирурга». Все поселковые знали о вчерашнем, кто б и не знал, да после того, что произошло вечером, невозможно было не знать, и, ожидая у Лины карточку, интересовались: «Как мальчишка-то? Будет жить? Шибко поломало его?» Спрашивали и о другом, том вечернем: «Как ваш-то, что с Бубновым вчера? Он-то принимает, нет?» Лина отвечала уклончиво: «Принимает. Пойдете — увидите».
Воробьев приехал уже около одиннадцати.
Кодзев видел из окна, как автобус, все тот же, что вчера увозил Воробьева с мальчиком и матерью мальчика, пыля, подкатил к крыльцу, высадил Воробьева и тут же, развернувшись, запылил дальше. Никого в автобусе, кроме шофера, не осталось.
Автобус еще не исчез из окна, простыня кодзевского кабинета откинулась, и Воробьев вошел к нему.
— Прибыл, — сказал он, быстро глянув на Кодзева и уводя глаза вниз. После вчерашнего утреннего разговора у крыльца он старался не встречаться с Кодзевым взглядами. — В город мальчишку везти пришлось, на леспромхозовскую их больницу час только лишний понапрасну потратили.
— В го-ород? — В Кодзеве так все и оборвалось. Это когда же они привезли парня в город, сто пятьдесят километров по такой дороге, да с самой осторожной скоростью.
Воробьев понял его.
— Нет, нормально довезли, — сказал он. — Как раз перед городом из шока вышел, привезли — и там на стол сразу.
— А, ну слава богу. — Захолонувшее сердце отпустило. — Слава богу… Минутку подожди, я сейчас, — попросил Кодзев. Выписал рецепты мужчине, которого осматривал, передал через него, чтобы никто пока не заходил, и махнул Воробьеву рукой на освободившийся стул: — Садись, еле стоишь, наверно.
Воробьев сел бы и без того. Мужчина только встал — он тут же подался к стулу. Вид у него был измученный. Мятое лицо, мешки под глазами, и глаза — красные, с лопнувшими в них сосудами.
— Чепуха, — сказал он. — Обратно ехали — подремал сколько-то, не за рулем ведь. Буду принимать сейчас.
Он все так же старался избегать кодзевского взгляда, и Кодзев, слушая его, думал: ничего еще не знает о своей Кошечкиной. А и не узнает. Как скажешь? В том-то вот все и дело, что не повернется язык сказать. Нет ему человека во всей бригаде ближе ее, почему он должен верить кому-то, а не ей?