Потом Ноздрюха встала, снова оделась, не занеся чемоданы внутрь, и пошла на бывшую свою фабрику. В отделе кадров прежнего начальника не было, сидел другой, и секретарша у него тоже была другая. Ноздрюха написала заявление, ее оформили — и все, обошлось без всяких расспросов, но когда она вышла от них и пошла по коридору, чтобы сойти в цеха, навстречу попался Валька Белобоков, тогда, на праздновании Первого мая в клубе фабрики, направивший ее в Москву.
— О! Кого я вижу! — заорал он, расставляя ручищи и загораживая собой весь проход коридора. — В отпуск, пожаловала жительница столичная?
Ноздрюха остановилась и тоже улыбнулась ему.
— Нет, — сказала она. — Я насовсем. На работу устраивалась, ходила вот.
— О! Это дело! — тряся ее за плечи и сжимая их так, что Ноздрюха даже запищала от боли, сказал Белобоков. — Молодец! А то что за порядок: на фабрике на самой, понимаешь, людей не хватает, а они по столицам разъезжают!..
— Приехала вот… — не стала напоминать ему, какие слова говорил он ей на праздновании Первого мая, Ноздрюха.
— Я и говорю — молодец! — воскликнул Белобоков и пошел дальше по своим важным и неотложным делам.
А Ноздрюха спустилась в цеха, походила между станками, узнавая их грохот и работу, много было незнакомых лиц, а кого встречала знакомых, приглашала назавтра в гости. Нюрки Самолеткиной нигде видно не было, она наконец спросила о ней, и Ноздрюхе сказали, что Нюрка два уж года как вышла замуж за сверхсрочника, родила, нынешнее лето часть его перевели на Север, и Нюрка уехала вместе с ним.
Ноздрюха пошла домой по осенним улицам родного своего города, в котором родилась, выросла и, за малым вычетом, прожила всю свою жизнь, какая была прожита, стала растворять окна, прибираться, мыть, вытирать пыль — облаживать дом заново к жилью, и думала она о том, что, ежели так покопаться-то, разобраться-то если, не особо у нее вовсе плохая жизнь, не особо, нет, самая обыкновенная. А уж есть, конечно, кому и счастливее выпадает — в космос вон летают, — так то что ж… Главное, чтоб товарищи из правительства от войны охоронили, хуже-то войны ничего нет, а охоронят, да мир будет — вот и счастье, живи-радуйся, чего еще.
ДЕСЯТИКЛАССНИЦА
1
Остановка автобуса была напротив Иришиного дома. И когда Наташа по скрипнувшим ступеням сошла на морозно захрустевший под ногами утоптанный снег и посмотрела на окна ее квартиры, по яркому полному свету в обоих окнах, по движущимся теням на занавесках она определила, что квартира сестры полна уже народу.
Дверь ей открыла Света, одна из давних, еще со школы, подруг Ириши, в черно-смоляном, завитом парике, очень шедшем к ее бледно-розовому, с нежной тонкой кожей лицу.
— Салют, — коротко сказала она Наташе, впуская ее в квартиру, и ушла в комнату, подрагивая бедрами под длинным, до лодыжек, красно-фиолетовым платьем, туго натянутым на спине и с просторными рукавами-буф.
Сама Ириша была на кухне — стояла, прислонившись к косяку заклеенной на зиму балконной двери, курила и разговаривала с Парамоновым, обросшим до глаз густой, кудрявой каштановой бородой. Она была в голубом, послушно обтекавшем ее изящную фигурку модном сейчас комбинезоне, белом с желто-кофейными кругами батнике под ним и со своей тяжелой из-за длинных густых волос, поднятых на шее наверх, женственной прической в этом мужском почти костюме была, показалось Наташе, еще лишь более женственной и по-женски прельстительной.
— Ну, так и что же они, эти ваши лазоходы, что они такого поразительного сделали, практически вот? — спрашивала она.
— Не лазоходы, а лазоходцы, во-первых, — поправлял ее Парамонов. — Во-вторых, что мне еще добавить более поразительного, Ирочка? У вас, у женщин, самый преконсервативный склад ума, вас тычешь носом — брито, а вы — стрижено!
Из комнаты доносился перезвяк раскладываемых на столе ножей и вилок, звон рюмок; невидимый Наташе, чертыхался, громыхая своим большим крепким голосом, словно в груди у него ходили по листам толстого железа, Столодаров, открывая бутылку; пробка наконец вылетела из горлышка с тугим звонким чмоком.
— При-ве-ет! — сказала Наташа, раздевшись и входя на кухню.
Они обнялись с сестрой и поцеловались в щеки. Парамонов, картинно склонив голову к плечу, взял Наташину руку, подержал ее мгновение поднятой, а затем поцеловал, общекотав своей мягкой приятной бородой.
— Честь имею! — сказал он, улыбаясь глазами.
— На́танька! Мое — вам! — крикнул, вскинув руку с зажатым в ней консервным ножом, Маслов. Высокий, гибкий, в отлично сшитом бежевом костюме, с быстрыми ловкими движениями и такими же быстрыми, ласковыми, впрочем, глазами, он стоял у кухонного стола в углу, возле умывальника, и открывал банки с кабачковой икрой. — Натанька! Как вы насчет тайн, которые рядом с нами?
— А! Это вы о лазоходцах? — спросила Наташа. — Я слышала сейчас — Борис говорил. Но я ничего не знаю.
— И она тоже ничего не знает, — сказал Парамонову Маслов, показывая консервным ножом на Наташу. — Теперь тебе ясно, кто тормозит движение человеческого прогресса?