– Гринька, соглашайся! – заверещал над ухом Степаныч – очень осторожненько заверещал, можно сказать, зашелестел – чтобы Прохор Нилыч не услышал. – Соглашайся! Ты его не знаешь, зато я его знаю, черта этакого! Когда его так переломит, как сейчас переломило, с ним лучше не спорить. Он на все способен! Как бы еще драться не начал. Сколько раз такое бывало, когда чуть что не по его. Норов-то… ух! Потом плакать будет, в ногах валяться, а поздно – руки-ноги переломаны, голова разбита, нос всмятку… Соглашайся, дурень! Тебе же лучше будет!
«Маша знает, где эта лавка, – мелькнуло в Грининой голове. – Она поймет, где можно меня найти! И там поговорить способней, чем когда на стремянке да с мастерком на стене!»
– Я согласен, – сказал он.
Прохор Нилыч и Степаныч довольно переглянулись. Каждый был уверен, что именно ему удалось убедить Гриню. А он уже и думать позабыл про их угрозы: представил себе, как в один прекрасный день откроется дверь и в лавку вплывет она, звездочка…
И счастливая улыбка снова осветила его лицо.
Мэри с легкой усмешкой наблюдала за тем, что творилось с ее фрейлиной и подругой Мари Трубецкой. Оказывается, и она тоже была влюблена в Барятинского! Ах, кто в него только не влюблялся. Самой Мэри смешно было вспоминать свою полудетскую страсть.
С некоторых пор Мэри относилась к жизни совершенно иначе, чем раньше. С некоторых пор она полагала, что знает о жизни все! А если чего-то не знает, о том и знать не нужно. И это
В одном из углов комнаты, которую получила недавно Олли, висела картина, подаренная ей ко дню рождения: старик в белом одеянии с красным крестом крестоносца. Под этой картиной стоял аналой с распятием и Евангелием. Здесь все сестры исповедовались, это была их домашняя церковь, и Мэри не могла видеть головы старца, не вспомнив обо всех грехах, в которых она каялась под пристальным взглядом с темной картины. Но о самом главном она молчала и на исповеди, и перед иконами…