Будь Праксин менее озабочен приготовлениями к отъезду, он, может быть, заметил бы, с каким странным выражением в голосе и во взгляде Федосей излагал ему все это, и его удивило бы, что, приглашая его на свидание с незнакомцем, он не полюбопытствовал узнать его имени, но в эту роковую для всей его маленькой семьи ночь ему было не до того, чтобы останавливать свое внимание на мелочах, и он поспешил скорее отделаться от докучливого посетителя, чтобы вернуться к прерванному занятию — к письму, которое он начал писать старому своему другу Бутягину в монастырь за невозможностью заехать с ним лично проститься и принять благословение на тяжелый подвиг. Поспешно пошел он в дальний покой, служивший ему кабинетом, и с первого взгляда не узнал ожидавшего там человека в чуйке из толстого верблюжьего сукна, подпоясанной веревкой, в лаптях и с котомкой за плечами, который подошел к нему и со словами: «Здравствуй, Петр Филиппович!» — крепко его обнял и расцеловал.
— Ты ли это, Федор Ермилыч? — вымолвил наконец Праксин, вне себя от изумления. — С чего это ты так вдруг преобразился?
— С тебя взял пример, Петруша, — отвечал старик. — Как узнал про твое решение послужить законному наследнику русского престола, стыдно стало на покое молиться о спасении своей грешной души, не попытавшись послужить родине, пока есть еще силы. Давно задумывал я постранствовать по России, давно тянуло меня посмотреть на страны, завоеванные Петром с помощью таких, какими были и твой отец, и я, и все русские люди. Давно хотелось пощупать, с какими чувствами и мыслями там люди живут и можно ли нам от них себе помощи ждать, да все не решался пускаться в путь: и стар-то я себе казался, и немощен. Смотришь, бывало, на странников, что с котомками за плечами из дальних стран к нам в обитель заходят, слушаешь их рассказы про то, что видели и слышали, зависть берет: кабы и мне так постранствовать! Да не давал Господь силы привести в исполнение заветную с раннего детства мечту. Видно, время не приспело, а теперь в самый раз. Чует мое сердце, что надо мне в Малороссии побывать, а оттуда в Польшу к своим пройти, которые там скрываются. Надо посмотреть, много ли нас осталось в живых и на кого можно, в случае надобности, рассчитывать. Два века Анна не проживет, а Лексашку-то, может, удастся и раньше ее на тот свет отправить. Вот ты идешь вашему законному наследнику служить, сынку мученика Алексея, а я пойду ему пособников по уголкам России искать. Будем, значит, сообща действовать. Ты там будешь, как прикованный к месту, а я вольной пташкой — где день, где ночь. Жди меня в Питер будущей весной. Отсюда я прямо в Киев, там отговею и за тебя с Лизаветкой помолюсь у мощей святых угодников, а всю зиму в Малороссии проведу. У них, у хохлов-то, тепло, говорят, зимой в хатах, поживу с ними, узнаю, что за народ. Такие же православные, как и мы, по духу, значит, братья родные, и полячье проклятое им, как и нам, поперек горла стало… Дошли к нам в монастырь слухи, что хохлы — народ крепкий в вере и на бесовские соблазны неподатливый…
— Хохлов при дворе много, — заметил Праксин.
— Знаю я. Значит, пока ты там с ними будешь знакомиться, я к ним на их земле присмотрюсь. Настоятель отговаривал: «Стар ты, говорит, Ермилыч, чтобы такой крест тяжелый на себя брать». Ну, да никто, как Бог! Он, всеблагий, благословит если на подвиг, так и у старца силы проявятся…
— Спасибо, что зашел нас в путь благословить, Федор Ермилович. Надо Лизаветку позвать… Ведь и она со мной едет, — сказал Праксин.
— Слышал я. Дай вам Бог обоим успеха! У нас весной цельный месяц прожил один паренек оттуда, из Малороссии-то, — вернулся он к занимавшему его предмету, — и многое про свою страну рассказывал. Благодать у них там: земля, как масло, что ни брось в нее, все сам тридцать, сам сорок родится, плодов всяких…
— Мы знаем. Жену привез в Москву трехлетним младенцем человек оттуда, Грицко, — вставил Праксин.
— Знаю я вашего Грицка; он мне первый, раньше других, про хохлов рассказывал; с его слов я и стал о Малороссии помышлять да туда стремиться, а уж как познакомился я с тезкой, Хведором Бунчаком того мальца звать, который в монастыре-то у нас гостил, сплю и вижу на его родине побывать.
— Куда же он от вас отправился?
— К своим, в Питер. У него там много свояков в певчих при дворе. Голос у него богатейший, такой чистый да звонкий, заслушаешься. А начнешь хвалить — обижается. «Такие ли у нас голоса! — говорит, — послушали бы вы нашего пастуха, Алешку Розума, Розумихи сынка, так после него вам бы меня не захотелось и слушать». Мой Бунчак этой самой Розумихе дальним родственником доводится и наказывал мне непременно к ней в Лемеши зайти, когда я до их места дойду. «Она, — говорит, — вас уж устроит, если не у себя, так у которого-нибудь из соседей, все ее у нас уважают; даром что бедная и на чужих ей часто приходится работать». По всему видать, что баба мозговитая, и если они там все такие, как она, стоит с таким народом поближе сойтись…