— При дворе теперь и окромя певчих хохлов много, — сказал Праксин. — Их Елизавета Петровна, цесаревна, возлюбила за голосистость. Сама петь мастерица.
— Знаем. У неё и духовник из хохлов. Не в мать она и немцев терпеть не может. Все мы про неё знаем, о ней есть кому рассказывать, за нею так крепко не присматривают, её так не сторожат, как Алексеева сынка...
— Меншиков, говорят, норовит на ней своего сына женить.
— Ну, этому не бывать! Ведь наши-то тоже не дремлют, — отрывисто проговорил Бутягин, злобно сверкнув глазами.
Узнав, что у них за гость, Лизавета вошла в комнату мужа, чтоб с ним повидаться, и, благословив их обоих, Ермилыч стал собираться в поход, не дождавшись крестника, который ещё спал крепким, сладким сном, вдоволь наплакавшись накануне вечером, прощаясь с матерью, перед тем как ложиться спать в последний раз в кроватку рядом с её постелью: по отъезде родителей он должен был жить с Грицком в мезонине.
— Пора, пора и вам отправляться, прикажите-ка запрягать лошадей, да и с Богом, пока не совсем ещё рассвело и некому на вас глазеть из окон, — говорил старик, поправляя сумку на плечах, надевая широкополую войлочную шляпу и беря поставленный в уголок толстый суковатый посох.
То же наставление повторил он и во дворе хлопотавшим у экипажей людям; затем, дружески кивнув вышедшим провожать его на крыльцо хозяевам, он, понурив голову, направился к воротам и вышел на улицу, затворив за собою калитку, в то время как выведенных из конюшни лошадей впрягали в карету, а Пётр Филиппович с женой вернулись в дом, чтоб в последний раз помолиться перед образами и обнять старушку Авдотью Петровну с Филиппушкой да поручить их обоих Грицку.
— Смотри же, если что, Боже сохрани, случится, заболеют или другое что, той же минутой присылай к нам нарочного в Петербург, — повторила в сотый раз тот же наказ Лизавета своему верному слуге.
— Да уж знаю я, не беспокойся, — угрюмо отвечал дрогнувшим от сдерживаемых слёз голосом Грицко. — Ничего у нас тут не случится, Бог даст, а вот как-то ты там!..
И, оборвав речь на полуслове, он, махнув рукой, отвернулся, чтоб не смущать свою возлюбленную паненку, как продолжал он называть Лизавету, несмотря на то что она уже десять лет была замужем и имела сына.
Солнце ещё не вставало, когда, вырвавшись наконец из объятий своего дорогого мальчика, Праксины выехали из дома по направлению к заставе.
Много людей в Москве в то утро тоже не спали и молились за них Богу перед образами с горевшими лампадами, в то время как они проезжали с мрачными мыслями и растерзанным сердцем по молчаливым и пустым улицам, мимо запертых ворот и домов с затворёнными ставнями. Разлука с сыном чуть было не поколебала в душе Лизаветы веру в Бога, и она спрашивала себя с тоскою, неужели она будет жить с таким тяжёлым гнётом на сердце? Не видеть дорогого мальчика, не знать, что с ним, что он думает, что делает... да это было для неё много ужаснее смерти! Не понимала она раньше, что он для неё, не могла себе представить, как будет пуста, скорбна и тяжела жизнь без него, как беспросветна! Хватит ли сил с нею бороться?..
Наступило лето; опал с деревьев красивый белый убор, и промеж потемневшей зелени уже кое-где краснелись ягоды и розовела на кустах смородина. Зацвели душистый горошек, шиповник и липа.
Демьяновна, высокая, стройная, смуглолицая женщина лет тридцати пяти, с красивым энергичным лицом и умными чёрными глазами, так увлеклась работой на огороде, что не замечала, как летело время.
Воздух был тяжёл и насыщен душистыми испарениями цветущих трав и деревьев, низко летали птицы, в соседнем пруду неистово квакали лягушки, куры беспокоились и тревожно сзывали цыплят, петух пел не вовремя, и по небу ползли тёмные тучи.
«Быть дождю... Надо бы до него убраться... Такой, может, польёт ливень, что до костей промочит того, кого застанет в поле... А в хате стекло выбито, писарь обещал принести бумагу заклеить, да и забыл, надо хоть тряпками заложить, чтоб горницу не залило по-намеднишнему», — думала Демьяновна, приставляя лестницу к старой развесистой яблоне, чтоб снять с неё замеченных накануне червей, с цветов на верхушке.
Но не успела она добраться до верхней ступеньки, как за плетнём, густо увитым повиликой и хмелем, раздался звонкий детский голос:
— Демьяновна! Демьяновна!
И кудрявая всклоченная головка маленькой девочки показалась над изгородью.
— Что тебе, Оксанка? — спросила Демьяновна, не слезая с лестницы и глядя сверху вниз на раскрасневшуюся от волнения девочку.
— Мамка приказала тебе сейчас к нам идти.
— Зачем? Я ещё детей обедом не кормила.
— Она говорит: до дождя не успеем убраться.
— Скажи твоей мамке, что у нас уговора не было в дождь к ней раньше назначенного времени приходить, да и не для чего: работа у вас — под навесом, не то что у меня, — заметила с присущим ей спокойствием и хладнокровием Демьяновна, не прерывая начатой работы и ловко снимая с листьев червей, которых она бросала в висевшую у неё на руке корзину.
Но девочка не унималась.