— Чисто ангельский голос у этого хлопца Розума, — заметил вполголоса человек в длинной белой свитке, подпоясанный алым кушаком и с разукрашенной павлиньими перьями высокой чёрной войлочной шляпой в руке, обращаясь к стоявшему рядом с ним Ермилычу. — Поверите ли, нарочно каждый праздник мы в Чемеры к божественной службе ездим, чтоб его слушать. От нашего приходского попа уж не раз выговоры за это получали: обижается, что прихожане в Чемеры ходят из-за этого мальца и что храм наш пустует, и подлинно, не надо было бы так поступать, да ничего не поделаешь с бабами — хлебом их не корми, дай только Алексея Розума послушать, — продолжал он распространяться, заметив, что слушают его с удовольствием. — Слышал я, что про него уж слух до киевского митрополита дошёл и что приказал он узнать, нельзя ли его к нему, в крестовую церковь, отсюда перевести, — прибавил он, таинственно понижая голос, чтоб не быть услышанным навострившими уши соседками.
Всенощная кончилась, и Ермилыч вышел на паперть, чтоб тут дождаться Алексея, который, задержанный священником для чего-то в алтаре, вышел одним из последних, задумчиво понурив голову и так мало обращая внимания на окружающих, что Ермилыч должен был его окликнуть, чтоб заставить остановиться и кинуться к нему с тревожным вопросом: .
— Дяденька Фёдор Ермилыч! Какими судьбами вы к нам пожаловали? Всё ли у нас благополучно? Я сегодня ночью матушку во сне видел, и так нехорошо...
— Всё у вас ладно, и матушка твоя приказала тебе кланяться и по ней не скучать, а делом заниматься. Пойдём-ка к тебе, мне с тобою надо потолковать, — сказал Бутягин, направляясь к маленькой беленькой дьячковской хатке, в которой за перегородкой, в сенцах, жил ученик хозяина.
— Жарко там, Ермилыч, пойдём лучше в огород, липы там цветут так духовито да ладно, что и не уходил бы оттуда.
— Куда хочешь, мне всё равно. Зашёл я в Чемеры, чтоб проститься с тобою, Алёша.
И, сидя на скамейке под душистой липой в цвету, в тихом уголке, обсаженном деревьями и цветами, он рассказал ему то, что в этом крае знали ещё только в Лемешах: о смерти императрицы, о воцарении внука великого Петра и о надеждах, воскресших во всех русских сердцах по всей России благодаря этой перемене.
Юноша слушал его молча и с глубоким, восторженным вниманием. Он был так красив, что даже в стране красивого, статного народа, где чернооких, чернокудрых, с алыми, как кровь, губами, можно так же часто встречать, как и красавиц девчат, производил впечатление и заставлял собою любоваться. Особенно прелестны были у него глаза, чёрные, как бархат, с выражением такой ласковой, сердечной чистоты, что увидать его и не пожелать с ним заговорить, чтоб услышать его звучный, проникающий в самую душу голос, было невозможно.
«Ладный хлопчик, ладный хлопчик», — невольно повторял про себя Ермилыч, отвечая на наивные вопросы, которыми его закидал Розум, выслушав сообщённые новости.
— А дочка-то царя Петра? Почему её на царство не посадили? Про неё в завещании отца сказано. Здесь проезжал полковник из Питера, так рассказывал, что питерский полицмейстер Дивьер хвастался беспременно её на царство венчать после смерти матери, — проговорил он с волнением. — За неё многие были, она, говорят, такая простая да ласковая, так любит русских и терпеть не может немцев.
— Ишь ты, какой дошлый, и про Елисавету знаешь, и про Дивьера, — заметил с улыбкою Ермилыч. — Ну, если ты уж так учен, скажу я тебе и про то, чего не хотел сказывать: пишут мне из Питера, что действительно был заговор посадить Елисавету на престол после смерти матери и что всем этим заправлял Дивьер, но дело это сорвалось, и ещё при жизни императрицы этой затее, глупо затеянной и ещё глупее провалившейся, вышла крышка. Восторжествовала та партия, которая стояла за царевича. Это ничего, Алёша, это даже правильнее, чтоб не дочка царя от иноземной, простого звания жены наследовала царский престол, а внук его, сын пострадавшего за православную веру царевича. И надо нам ему верой и правдой служить. Ведь так, Алёша?
— Так, дяденька, — вымолвил Алёша печально.
Ему было грустно отказаться от мечты видеть на троне чудную красавицу цесаревну, о которой он так любил мечтать в тёплые звёздные ночи, которые ему приходилось часто проводить под открытым небом, когда он пас скот в Лемешах, а также и здесь, когда, уйдя с книгой ещё засветло в лес или в поле, он незаметно заходил так далеко, что ночь заставала его за версту или за две от дома.