А прогремело-то не больше четырех очередей. Да, видно, эхо, порожденное внезапно нахлынувшим ужасом, размножило их и усилило до полнейшей нетерпимости. Тата Крысоед в бессильном остервенении грыз землю. Кука Разумник бился об нее лбом и причитал себе под нос что-то бессвязное и дикое из проповедей Бубы Чокнутого. Лярва засунула голову в какую-то нору и не дышала. Мустафа потел и трясся. Трезвяк лежал оцепенелой колодой, понимая, что на этот раз ему не уйти живым. Марку Охлябину рвало в сырой и гадкой канаве. Однорукий Лука лежал рядышком и тихо молился какому-то выдуманному им самим богу, такому же однорукому и унылому, но заступнику и спасителю. Один только Доля Кабан начинал потихоньку соображать, что стреляют вовсе не в них, что где-то там, довольно-таки далеко, идет своя, не имеющая к ним, паломникам, разборка. Но еще Доля понимал, что идти-то им надо именно туда, все остальные направления давным-давно пройдены. И потому, пролежав еще с полчаса, Додя подполз к Доходяге Трезвяку сунул тому в зубы волосатым кулаком и сказал:
– Ты вот чего, бери Куку Разумника – ив разведку ползи! Да чтоб живо, одна нога здесь, другая там!
Трезвяк совсем расстроился. Но возражать не стал, сейчас Додя Кабан запросто пришибить мог, со злости и прочим в острастку. Лучше ползти под пули, авось, не приметят, не попадут. Вместе они переметнулись к Разумнику. Додя проинструктировал и того, дав хорошенько по загривку, так, что Кука разбил в кровь свой отекший и красный нос о глину. Разумничать и философствовать ему не дали, по одиночке
Додя мог справиться с любым, тем более с таким обалдуем как Кука.
– Сбежите, гады, – понапутствовал разведчиков Додя, – совсем убью!
Кука полз и матерился. Трезвяк на него шипел испуганно, еще услышат, Трезвяк вообще был с детства малость пришибленный и всего боялся. Трезвяк знал то, чего не знали очень многие – чем больше шума и треску, гомона и пальбы, тем проще затеряться и улизнуть. Но сейчас, как назло, совсем стихло. Спереди доносились только хриплые и неразборчивые голоса да тянуло едкой гарью.
Трезвяк с Кукой переползли заросший лиловой колючей осокой пустырь, почти вплавь преодолели отстойную канаву – трясина была подернута бурой тягучей ряской, но под ней кто-то хлюпал и охал, пуская пузыри. Обвалялись для просушки в пыли. Потом долго ползли по ржавой, давно отключенной трубе, причем Кука все время кусал разутого Трезвяка за пятки, пользовался тем, что в трубе не развернешься и не дашь по ушам. Наконец выбрались наружу, прорвав метровый слой паутины. И поняли, что отклонились от курса, зашли не спереди, а сбоку, но не расстроились – тише едешь, дальше будешь! Тем более, никакой пальбы давно не было слышно, может, туристы ушли, может, пора вставать в полный рост.
Кука Разумник так и предложил:
– Ты подымись-ка, Доходяга!
– Чего-о?! – не понял тот.
– Встань, говорю!
– Зачем еще?
Кука поглядел на Трезвяка как на полного идиота. И пояснил:
– Для проверки! Может, вовсе стрелять перестали? Трезвяк долго думал. Потом изрек мрачно:
– А ежели нет?
– На нет и суда нет. Не боись, прибьют тебя, яназад сползаю сам, доложу все как есть, не подведу!
В доводах Разумника был свой смысл. Но Трезвяк сказал:
– Рано еще назад! Давай вперед ползти!
И они поползли, прячась за дырявыми и позеленелыми до мшелости бетонными стенами, поползли, норовя вдавиться в эту несчастную, горькую землю, на которой уже давно не росло ничего путного кроме черных лопухов и лиловой осоки, поползли, в тайне надеясь, что в этом поселке при удаче посчастливится разжиться чем-нибудь съестным… ну а если попадутся местным, что ж, быть битыми, не привыкать.
Хриплые голоса становились все громче – как ни петляй, а никуда не денешься! надо еще немного вперед! чуть-чуть! Трезвяк навтыкал в путанные колючие волосы больших лопухов и от этого стал похожим на лешего, только что выбравшегося из немыслимой дикой чащобы. Кука сразу смекнул – для маскировки! Но на его голом плоском черепе мог удержаться только один лопушиный лист, и то с трудом. И от этого Кука ощутил вдруг как комок свинца, выпущенный из железяки, впивается в его темя. Но и он пересилил себя. Все равно подыхать с голодухи!