– Вы сейчас, должно быть, подсчитываете в уме мой возраст? – обратился он ко мне. – Ну так я вам просто скажу, что мне тридцать шесть. В ваши двадцать я, вероятно, кажусь вам стариком. Погодите лет десять и тогда убедитесь, что ошибаетесь! И в тридцать шесть все чувства живы, и в сорок, и даже, подозреваю, в шестьдесят они все еще не дремлют.
– Я вас вовсе не считаю стариком, – горячо возразил я.
Он и слушать не стал.
– Я выгляжу старее моих лет, но это потому, что я хворал.
По его тону я понял, что он, вероятно, одно время крепко пил, но теперь оставил это. Я не последовал примеру многих добродетельных особ и не разразился тирадой о том, какое глубокое уважение вызывают во мне раскаявшиеся пьяницы. Пьянство неумеренное оставляет на человеке клеймо на всю жизнь, оно оседает в складках его лица, постоянно напоминает о себе в мешках под глазами, в особенном выражении губ. Избавиться от этого напоминания о былом невозможно; может быть, оно к лучшему!..
– Все лица на сцене, – провозгласил Петр Андреевич. – Зеленоглазая Татьяна Николаевна, Ваня Штофреген и ваш покорный слуга. Нам троим едва минуло двадцать, а тут еще – поздняя весна, Царское Село, сирень, будь она неладна… Видели, как гроздья сирени тяжелеют от дождя? Вот так же переполнялось во мне сердце – и, как оказалось позднее, со Штофрегеном творилось нечто похожее…
Я возвращался в госпиталь под сильным впечатлением рассказанной мне истории. Образы Кокошкина, Ивана Штофрегена и Татьяны Николаевны преследовали меня; даже сон мой был беспокойным, а проснулся я вскоре после рассвета в слезах и понял вдруг, что слезы эти – хорошие, и что история достойна того, чтобы быть записанной. Я вытащил из тумбочки большой блокнот, где предполагал вести мои записки, и начал воскрешать на бумаге речи Петра Андреевича. Вскоре, впрочем, я увлекся, и вместо сухого пересказа получился у меня роман. Я работал над ним до самого моего выздоровления…
Вот он, на суд читателя.
Татьяна Николаевна Терентьева-Капитонова происходила из известного царскосельского семейства, которое дало России нескольких поэтов, одного недурного композитора, двух ядовитых мемуаристов и по самым скромным подсчетам не менее шестнадцати офицеров различных гвардейских полков. Ее родители имели большой дом в Царском, почти возле самого Феодоровского монастыря, и молодые офицеры расквартированных в Царском полков усердно торили туда дорожку, чему хозяева, имея на руках несколько дочерей и племянниц, вовсе не думали препятствовать.
Татьяна Николаевна, безусловно, блистала в этой сокровищнице как крупнейший бриллиант среди самоцветной россыпи, но не придавала своим триумфам большого значения. Нрав у нее был веселый, и она часто выставляла на вид свое умение дружить с мужчинами без всякой задней мысли. Так это, по крайней мере, обстояло с ее стороны; что до господ офицеров, то они почти поголовно были в нее влюблены. Но она стояла выше подобных предметов и мечтала сделаться врачом.
Подпоручик Кокошкин, которого друзья называли запросто “Петькой”, был от Татьяны Николаевны без ума. В отличие от многих, он по-настоящему влюбился – или воображал, по крайней мере, что по-настоящему, и оттого сильно страдал.
“Петька” Кокошкин был чудо как хорош: лоб, нос, подбородок, скулы – все черты его обладали античной лепкой, а черные брови и смоляная кудрявая челка над ними придавали ему вид трагический. “Ты, Петька, прямо не офицер, а ходячая иллюстрация к Плутарху”, – говаривал бывало ему лучший друг, Иван Штофреген.
Кокошкин морщился, уничтожая злополучное сходство. Ну что тут поделаешь, если маменька, откровенничая с товарищами сына, не без гордости указала, что, будучи в тягости, развлекалась чтением Плутарха – дабы привить будущему ребенку еще от утробы возвышенные помыслы, и созерцала бюст Антиноя, – дабы внешность будущего сына была столь же совершенна, сколь и внутренность его.
“Я это средство и Петенькиной супруге, если Господь даст ребеночка, посоветую”, – заключила маменька, окончательно уничтожая Петьку в глазах сотоварищей.
Петр скрежетал зубами и тайком от родительницы метал в друзей взоры-молнии; к их чести, все они слушали с чрезвычайно серьезным видом и помалкивали. Затем г-жа Кокошкина отбыла из Царского в Петербург, а оттуда – в калужское имение, где обыкновенно протекали ее тихие дни.
Лучший друг Кокошкина, подпоручик Штофреген, являл собой полную противоположность Петру: потомок остзейцев, он был тощим и белесым, с небольшими внимательными глазами и бескровным смешливым ртом. В первые часы знакомства Штофреген производил впечатление человека как будто совершенно женственного: с тонкими чертами и нежным румянцем. И волосы, и брови, и ресницы были у него совершенно белые. А между тем ничего женственного в нем не было в помине, ни в манерах, ни в характере. И вот сочетание этих двух противоположных качеств притягивало к нему особ противоположного пола. Штофреген, впрочем, ко всем оставался вполне равнодушен.