Потом все это прошло, дикость моя. Я был чудовищно несправедлив, я просто не понимал ее, не понимал людей искусства. Я снял комнату в Ильинке и стал хорошо и много писать. Вечерние электрички с расфуфыренными подмосковными девицами и лихими «малаховскими ребятами», правда, волновали меня, манили в таинственные дали, в Кратово, под сень парка железнодорожников, где грохотали доморощенные рок-н-роллы, но в вечернем небе появлялись пузатые быковские самолеты, раскорякой шли на посадку, и я торопился к своему шаткому столу.
Кажется, я начинал понимать секрет: надо работать без утайки, я не должен бояться бумаги — это самый близкий мой друг. Все, что я скрою, обязательно вылезет потом, но уже в смешном, окарикатуренном виде. В конце концов, писательство — это то, что прежде всего нужно мне самому, то, что помогает мне, каждую минуту сжимает в энергетический ком, и я не должен хитрить в этом деле. Лицом к лицу с бумагой я не должен стыдиться самого себя — ни своей глупости, ни своих так называемых сантиментов. Я простой человек, имеющий отношение ко всем прохожим и проезжим, я такой же, как все они. И я им нужен — вот в чем штука, без этого дело не пойдет.
Я успокаивался. В полном спокойствии я работал и в полном спокойствии посещал редакции — не напечатают сейчас, напечатают потом. Я очень прочно успокоился за несколько месяцев, но кончилась какая-то часть работы, и я стал думать: не слишком ли?..
…За поворотом шоссе возникла в темноте подсвеченная прожектором белая каменная игла — обелиск в память павших десантников. И полон был мир для меня любви к погибшим моим братьям.
— Вы Есенина любите? — вдруг спросил шофер.
— Люблю, конечно, — ответил я.
— Почитать вам стихотворения Есенина?
— Давай.
— «Ты меня не любишь, не жалеешь…», «Может, поздно, может, слишком рано…», «Жизнь моя, иль ты приснилась мне…», «Вы помните, вы все, конечно, помните…» — читал шофер.
Я тоже пытался что-то читать, но сбивался, и он меня поправлял и читал дальше безошибочно. Он знал уйму стихов Есенина. Мы неслись по лесу, фары пробивали лес, и в глубине за соснами возникали фантастические очертания кустарника. И полон был лес для меня призраков, призраков моей любви, которые маячили из-за потухших костров, смешных и милых призраков.
— А его поэму «Проститутка» ты знаешь? — спросил шофер.
— Нет, не знаю такой.
— Ну, так слушай.
И вдруг после есенинских стихов последовало длинное графоманское сочинение о юной проститутке, сочинение с немыслимым ритмом, безобразное, сальное…
Читал он вдохновенно.
— Это не Есенин, — сказал я.
— Как это не Есенин? — поразился он.
— Это какой-то бездарный алкоголик сочинил, а не Есенин.
Вдруг он затормозил так резко, что я чуть не стукнулся лбом о ветровое стекло.
— Ты чего?
— Давай отсюда, выматывай!
— Рехнулся, друг?
— Выматывай, говорю! Знаток нашелся. Есенин, не Есенин…
Он выругался, и губы у него дрожали от обиды. Я вылез из машины.
— Ладно, я пешком дойду, но только ты пойми, что это не Есенин. Ты, друг, вызубрил стихи, как попка, а золота от дерьма отличить не можешь.
— Спрячь свои паршивые гроши! — заорал он, выкатывая глаза, и захлопнул дверцу.
Я поднял воротник, засунул руки в карманы и пошел по шоссе, потом обернулся и посмотрел, как он разворачивается. Потом пошел дальше по лунным пятнам, по качающимся теням, с холодом в душе из-за этой ссоры. Минут через десять я услышал шум мотора сзади и обернулся. Фары из-за поворота описали дугу по елкам, делая их из черных зелеными, показалась машина, это было мое такси.
— Садись, — сказал шофер.
Я молча сел с ним рядом.
— Я сейчас рифму разобрал, может, ты и прав, может, это и не Есенин. Должно быть, действительно какой-нибудь алкаш сочинил… Ты с «Мосфильма»? — через минуту спросил он.
Я кивнул.
— А я сам питерский. Питер бока повытер, — печально подмигнул он. — Женку прогнал и сюда подался. Здесь мне не пыльно.
— Чего так? — хмуро спросил я.
— В торговле она работала, понял?
— Ну и что?
— Я же тебе говорю, в торговле она работала и левака дала с завмагом.
— А!
— Ничего не понимаю, — сказал он, тараща глаза на дорогу. — Ничего не понимаю, хоть ты убей.
Я всунул ему в рот сигарету и дал огня. Он неумело запыхтел.
— Ничего не понимаю. Завмаг такой толстый, старый, а она девчонка с тридцать девятого года.
— Баб не поймешь, — сказал я.
— Верно. Бабу, может, труднее понять, чем мужчину.
— Плюнь, — сказал я. — В конечном счете выгнал — и правильно сделал. Найдешь здесь себе эстоночку.
— Как же, найдешь! Не допросишься.
— Давай организуем союз русских холостяков, а?
Он засмеялся.
— Тебя как зовут?
— Валя.
— А меня Женя. Давай повстречаемся, а?
— Давай.
— Вот этот телефон запиши. — Он ткнул пальцем в дощечку справа от руля.
На ней было написано: «Как вас обслужили, сообщите в диспетчерскую по телефону 2-41-59». Я записал.
Показалось модернистское здание мотоклуба.
— Пока, — сказал я. — Обязательно позвоню, Женька.
— Будь здоров. — Он протянул мне руку. — Понимаешь, жить без нее не могу, без Люськи.
Он сдвинул фуражку на затылок, и я увидел, что он лыс.
— Не психуй, Женя, — сказал я. — Все устроится.