Нульда целует его, будто кинжал вонзает. Музыканты отходят. У нее такой вид, будто она никогда не уедет, будто ее лицо, вычеканенное в неподвижном воздухе Кадиса, останется здесь навсегда. Но между тем она продолжает идти за всеми и уже вступает на трап с тяжелой медлительностью человека, совершающего что-то против воли. Чайки вдруг посыпались с неба, и среди их металлических вскриков слышится шум работающих моторов теплохода.
Только корабль и набережная. Позади Звездочета нет ни улиц, ни пути домой, только покинутый континент. В течение последнего года он не вспоминал о смерти. Теперь вспомнил. Нульда, дрожа, поднимается по трапу. Глаза закрыты, челюсти сжаты. Никто из двоих не знает сейчас, вынесет ли другой боль. Они как бы молча уговорились не плакать в этот последний момент. Она оборачивается, когда сигнальная сирена корабля, как копье, летит над городом. У нее покрасневшие глаза. Но она не плачет. Плачет одна проститутка неподалеку от Звездочета.
— Всегда это на меня действует, — всхлипывает она, — хотя и не со мной прощаются.
Когда отвязывают швартовы, взгляды Звездочета и Нульды снова встречаются поверх головы этой женщины, утирающей слезы —
Куплет растворяется в прозрачности моря, которое разделяет окутанные мраком силуэты мальчика и проститутки и пенную струю, оставляемую кораблем, выходящим из устья бухты. Взгляд Звездочета упирается в линию горизонта, а дальше — только легкая завеса воздуха, бесплотный намек, пустота, внятная лишь чувству, но не зрению. С нахмуренными бровями — такое свойственное ему выражение — он созерцает эту призрачную трещину, в которую ускользает дрожь любви и эта странная химерическая жизнь, в которой он был одним из музыкантов еврейского оркестра.
Чувство его неопределенно и бесформенно, это лишь атмосфера, в которой плавают какие-то тени. Когда он разворачивается, чтоб уйти, через отверстие, открывшееся в его взгляде, на него набрасывается облачный, темный Кадис. Воздух, который он вдыхает, — это воздух, прошедший уже некогда через его легкие. Кадис превращается в пейзаж его души, в котором улицы и здания теснятся в стороны, уступая место пустоте. Как человек, идущий ниоткуда и никуда, он бредет по этому пейзажу, возвращаясь в свой прежний мир — такой, каким он был до того, как в нем появились Нульда, дон Абрахам и его оркестр. Без горизонта. Далеко от Атлантики.
26
С некоторых пор золотой отсвет гитары вернулся в сумерки винных лавок, в глухие портовые кабаки и во внутренние дворики придорожных таверн, куда рассвет въезжает на хребтах вьючных караванов, груженных зеленью с огородов Чикланы или Вехера. Звездочет играет, склонившись в углу над гитарой, и его музыка, как чудо, сметает темный табачный дым, клубящийся под низким потолком в помещениях, куда иногда засовывают морды животные, среди грубой речи погонщиков и усталого скрипа железных кроватей в комнатах наверху, откуда время от времени спускаются как свинцом налитые проститутки.
Но мальчик, вернувшийся в кабаки, где прошло его детство, совсем уже не тот человек, которому в свое время удалось из них ускользнуть. Он узнал другой способ жить и сошел с тропы смирения. Это чувствуют барчуки, удивленно округляющие глаза в оливковых глазных впадинах, и свита выпивающих у стойки мужчин, осужденных втягивать в себя инфернальную пустоту своих рюмок. Несмотря на его нищенские лохмотья, засаленные волосы и грязь под ногтями, его дрожащие пальцы властны вырвать из этих ночных существ отзвук тревоги, пронзающий густую и терпкую ночную гульбу Кадиса. Его продолжают звать Звездочетом, потому что глаза его неустанно всматриваются в черные небеса притонов.
Когда заря барабанит легонько в двери кабаков и выгоняет их завсегдатаев на едва светлеющие улицы, он возвращается домой неспешным шагом, выдающим его глубокое одиночество, вяло и не заботясь о направлении, — так ходит тот, кто всегда неизбежно возвращается в одно и то же место.